Выбрать главу

Еще родители сделали перестановку мебели. Они были большими любителями этого дела.

Не успели мы после их отъезда вернуть наши нехитрые мебеля в прежнюю диспозицию, к нам нагрянул Лехин отец. Он тоже сделал перестановку, поставив один книжный шкаф вверх ногами, а другой — горизонтально, плюс к этому соорудил угловую полочку под телевизор. Он сказал, что смотреть телевизор, лежа на нарах и переключая программы большим пальцем ноги вредно для зрения. Полочка была слаба здоровьем, то и дело норовила телевизор уронить, и ей пришлось приделать костыль — лыжную палку. Чтобы вторая лыжная палка не пропадала без дела, Лехин отец отодвинул вертикальный шкаф на метр от стены, положил на него палку одним концом, а другим — на стоящий неподалеку холодильник, и заявил: «А занавесочку сама повесишь»… Оказалось, это такая кладовка для разных вещей…

Однако хватит ностальгировать. Что любопытно — эта ободранная, несуразная, не своя квартира с нищенской казенной обстановкой до сих пор кажется мне лучшим домом из всех, в которых я когда-либо жила. Хотя бы потому, что это единственное в моей жизни жилье, из окна которого был виден горизонт.

А вообще я вам так скажу: в гарнизоне жить можно. Жить можно везде, где живут люди. Даже если кажется, что это вообще не жизнь.

Главное — не забывать мудрые слова Карлсона, который живет на крыше: «Если человеку мешает жить только ореховая скорлупа, попавшая в ботинок, он может считать себя счастливым».

ПОКАПЮРНО

— … слаживай покапюрно, — сказала она и ушла, оставив меня в часовом замешательстве…

После ее ухода я внимательно изучила свое рабочее помещение — оштукатуренный мешок с вентиляционной дыркой под потолком вместо окон (впоследствии выяснилось, что дырка вела в конторский туалет, и с его посетителями я могла переговариваться, не повышая голоса), старинный сейф, разобранное ружье и хромой электрический обогреватель. Ничего такого, что можно было бы сладить, тем более покапюрно.

Через час тяжелых размышлений в дверном окошке появилась круглая физиономия начальника, майора Черняева, с соломенными бровями.

— Ну что, осваиваешься? — деловито спросил майор и быстро обшарил глазами мою каморку. — Нормально…

На свое счастье я вовремя вспомнила слова мудрого институтского профессора: «Не бойтесь задавать вопросы, даже самые идиотские. Лучше выставить себя дураком перед одним человеком, чем потом опозориться перед многими». И я решилась.

— Владимир Михалыч… Мне Екатерина Матвеевна сказала слаживать…

— И слаживай! — согласился Черняев. — Пока никого нет. Чего время-то зря терять?!

— …покапюрно…

— Конечно! Как же еще?! По сто купюр в пачку, и резиночками их…

Смысл незнакомого выражения смутно забрезжил где-то вдалеке…

Когда майор ушел, я двумя пальцами взяла двадцатипятирублевую бумажку и аккуратно положила ее на другую такую же. Сверху добавила третью. Все оказалось не так уж сложно, и процесс покапюрного слаживания пошел.

В тот же день у меня впервые в жизни появилась персональная машина с водителем. Бортовой ГАЗ-66. Только его как раз тогда поставили на ремонт, и нам с водителем пришлось перекантовываться в чужом фургоне с надписью «Хлеб», и за это мы в тот же день едва не были биты. В соседний поселок, где находилась одна из военторговских лавок, наша хлебовозка ввалилась с большой помпой — с пылью и грохотом, разухабисто лязгая капотом. Следом за машиной в клубах пыли бежали люди. Я не знала еще, что это — стихийная радостная встреча, или запланированное ограбление, и на всякий случай испугалась. Возле магазина люди окружили наш фургон плотной толпой. В их лицах стояло молчаливое мрачное ожидание. Водитель с садистской медлительностью открыл дверь, спрыгнул на землю и застыл, вальяжно прислонившись к машине. С минуту стояла тишина, в которой раздалось лишь несколько негромких удивленных голосов: «Вить, ты, что ль? А где Петька?»

— Ну чё, хлеба? — сказал, наконец, мой водитель, когда толпа помрачнела еще больше и придвинулась ближе. — А нету! Я инкассатора привез.

Он сказал это таким тоном, каким ответил бы, наверное, водитель королевского лимузина на просьбу «дернуть» заглохший «Запорожец».

Я потом познакомилась со многими из этих людей, с некоторыми даже подружилась. И не один человек мне потом признался, что в тот день в воздухе витало отчетливое желание опрокинуть фургон и накостылять по шее и водителю, и инкассатору. Я и сама его почувствовала, хотя и не знала еще, что к тому времени хлебозавод на станции стоял уже три недели. Не было муки.

Первым внеконторским военторговцем, с которым я познакомилась, стал Миха Бронников — долговязый сухощавый мужик лет пятидесяти. Лицо у него было похоже на вяленую воблу, а улыбка с единственным зубом была шире лица. Когда однозубая вобла впервые возникла в окошке кассы, моим первым желанием было заорать, запихать ему за шиворот всю имеющуюся в кассе наличность и умереть от разрыва сердца. После его второго визита я написала заявление об увольнении, но к счастью, отдать его по назначению не успела. Миха вкалывал в военторге на трех работах — сторожем на базе, слесарем в гараже и тестоводом на хлебозаводе, получал деньги по нескольким ведомостям и в кассе появлялся едва ли не раз в неделю, поэтому к нему я быстро привыкла. И даже прониклась симпатией — он единственный всегда приходил за зарплатой трезвым.

— Правильный мужик, — сказал про него мой водитель Витя Рогулькин. — Порядочный. Его за это и из тюрьмы досрочно выпустили.

На моей памяти этот случай так и остался единственным, когда Витя признал существование на станции еще одного «правильного мужика» помимо себя самого.

— А он сидел?! — испугалась я. — За что?!

— А жену из двустволки шмальнул. Не до конца, правда. Дали семь, отсидел пять, — и Витя вздохнул с плохо скрытой завистью.

Зависть его мне стала понятна позже, когда я узнала, что сам Витя отсидел каких-то жалких два года за какую-то пошлость типа драки с поножовщиной или кражи со взломом и бесславно попал под амнистию.

Еще позже я узнала, что пока однозубый Бронников сидел в тюрьме, беспробудное пьянство довершило начатое им дело, и жена его замерзла под чужим забором за год до его освобождения. А еще позже выяснилось, что Михе никаких не пятьдесят, а вовсе даже тридцать семь, и воспитывает он четырнадцатилетнюю дочь, и его дочь — единственный ребенок на станции, которого каждое лето отец отправляет на Черное море. О себе самом он практически не заботился.

— Зубы? А чё зубы? Этот вывалится — буду кашку по стене размазывать и слизывать.

О том, что Миха потихоньку копит деньги, чтобы поступить дочь в институт, знала только я.

— Как думаешь, хватит? — спрашивал он и называл сумму.

Я не думала — я знала, что не хватит, но у меня не хватало духу ему об этом сказать.

Там было еще много славных людей. Они не смотрели с хитрецой и не изрекали сермяжных мудростей, как это положено Настоящим Селянам в книжках. Они просто не врали. Поэтому я точно знала, кому не нравлюсь, кому нравлюсь, кому нравлюсь, но не совсем.

Каюсь — я передразнивала их странный говор, которого поначалу вообще не понимала. Они не обижались и беззлобно платили мне той же монетой.

— Ну каанешнаа, — язвила Машка Скрытникова из продмага, — мы ж ни с Маасквы… Давай еще по одной.

Станция «М.» оставила неизгладимый след в моем лексиконе — одну-единственную фразу, от которой я до сих пор не могу избавиться. И не хочу, кстати.

— Ты кого, моя, болташь?… Всяко-разно…

«Кого» заменяло там «что», «чего», а иногда и «куда». Слово «моя» являлось сокращением от «моя красавица», «моя хорошая», «моя подруга» и т. д. Сама же фраза могла быть обращена в равной степени как к мужчине, так и к женщине.

— Андрюха! Ты, моя, сёни вечером кого делашь?