Так было и в тот раз. Обнаружив, что водка закончилась, Гена пожелал нам «приятного вечера», заявил, что его ждут, и ловко выпрыгнул в окно. Вечером дверью он обыкновенно не пользовался, вероятно, чтобы не терять сноровки.
Под утро Геноссе, испытывая приятную тяжесть в чреслах, влез в окно и в темноте, наугад стал пробираться к своей койке. Он рассчитывал часа 3–4 поспать, потом похмелиться, потом сбегать на аэродром, а потом… Потом плановая система хозяйствования в очередной раз дала сбой, потому что койка оказалась занятой.
— Неужели она, подлая, и сюда забралась? — похолодел Гена и щелкнул зажигалкой.
В его постели мирно спал Мошонкин. Шеф решил сэкономить и переночевать в нашем номере, используя пустующую койку.
У медиков есть термин — «состояние полиневрической обезьяны». Это когда человек пьян настолько, что реагирует только на простейшие раздражители: свет, тепло, холод… Насчет полиневричности Мешонкина ничего определенного сказать не могу, но на обезьяну он был определенно похож. На старую, облезлую, безобразную обезьяну, которая нагло дрыхла на генкиной койке, обнимая подушку длинными лапами. Левая лапа, густо поросшая черным, спутанным мехом, свесилась почти до пола, на ней светился диск «Командирских» часов…
— Эк набубенился, — лицемерно вздохнул Гена, — а еще полковник — Как бы энурез его не прохватил, пропал тогда матрац!
Аккуратно перекатив спящего шефа на бок, Гена выдернул из-под него матрац, оставив ему простыню, постелил на пол и улегся.
В соответствии с неотвратимым, как судьба, законом похмелья, первым проснулся тот, кто вчера выпил больше всех, то есть — Мошонкин.
Издавая тоскливые, нечленораздельные стоны, он сполз с койки и начал греметь бутылками в рассуждении похмелиться. Остальные тоже проснулись и внимательно следили за движениями сутулой полковничьей фигуры, чтобы во время упасть на хвост. Проверив всю посуду, дядя Петя жалобно вздохнул и обернулся в надежде, что мы разделим его горе.
Гена, который в это время чистил зубы, взглянул на шефа и подавился зубной щеткой: живот полковника Мешонкина был, как панцирь черепахи, разрисован квадратами и кружками сетки продавленной армейской койки.
Шеф запеленговал Генку по придушенному бульканью и тут в его затуманенном сознании ожил офицер-воспитатель.
Скандальная фигура в мятых сатиновых трусах внезапно преобразилась, расправила плечи, скрипнув невидимой портупеей, и гулким басом вопросила:
— Геннадий Викторович, почему вы отсутствовали в течение ночи в расположении гостиницы?!
СМЕЩЕНИЕ ЧЕЛЮСКИНА
— Не люблю воробьев — мрачно сказал майор Челюскин.
Собственно говоря, фамилия у этого летчика была какая-то другая, но все звали его Челюскиным из-за мощной нижней челюсти. Был он голубоглазым блондином, этакая белокурая бестия, правда, сильно приплюснутая — в те годы рослые летчики в истребитель просто не умещались. Характер Челюскин имел замкнутый, был неразговорчив и от этого все, что он говорил, звучало как-то мрачно. «Твоей челюсти на „Мосфильме“ цены бы не было, — любил повторять комэск, — все бы эсэсовцы твои были, — а ты тут талант в бетонку втаптываешь!». Челюскин живописно играл скулой и отмалчивался, так как комэск был все-таки подполковником.
Мы с Челюскиным коротали ночь в дежурке — он заступил дежурным помощником военного коменданта, а я — начальником патруля. Вообще-то, мне полагалось обходить дозором наш немаленький гарнизон, но разыгралась такая метель, что выйти из теплого помещения было решительно невозможно. Бойцов отправили спать в комнату задержанных, а мы с Челюскиным решили оставаться в дежурке до окончания метели или наряда — как повезет. Челюскин вязал рыболовную сетку. Гарнизонные воробьи тоже спасались от непогоды и устроили на чердаке дежурки скандал — возились, чирикали и, кажется, даже дрались.
— Не люблю воробьев — повторил Челюскин.
— А мне бабушка рассказывала, будто есть такое предание, что когда Христа распинали, воробьи палачам помогали, гвозди подтаскивали, ну, он за это их и проклял: все птицы лапами ходят, а они — прыгают.
— Эти могли, — подтвердил Челюскин, — мне вот один такой в двигатель попал, когда я еще на МиГ-21 летал. На взлете. Это сейчас на 29-х — одно удовольствие летать: два движка, управление удобное, ну, как с «Москвича» на «Ауди» пересесть… А 21-й — это ведь труба, в ней движок да баки, по бокам плоскости, а летчик на ней верхом сидит. Нас так и звали — трубачи. Я, помню, как-то с «дальниками» встретился, так они все смеялись: «Черт знает на чем вы летаете, верхом на окурках каких-то…»