Выбрать главу

Князь С. М. Волконский

Разговоры

1

«Разговоры»

Брату Петру

— О чем?

— Обо всем.

— Ну, как же обо всем?

— Обо всем, о чем я в то время думал.

— В какое время?

— Пока писал.

— А когда вы писали?

— В прошлом сентябре и октябре.

— В два месяца?

— Что — в два месяца? Книгу? Книгу в один месяц… Что вы смотрите. Хвастаюсь? Ну, конечно, я не скажу, что «в один вечер», или там… «Юрий Милославский»… «Барон Брамбеус», а все-таки «у меня в мыслях легкость необыкновенная».

— А в суждениях?

— Боюсь, что не меньше вашей.

— Это было бы трудно.

— Я знаю. Читатели всегда солидны, только авторы бывают легкие.

— Нет, все-таки, что же у вас в «разговорах»? По заглавиям не видать.

— По-моему, отлично видать.

— Так я не про содержание, я про связь. Какая связь между предметами разговора?

— А разве может не быть связи? Между мыслями разве может не быть связи? Мысли всегда связаны.

— Позвольте, ну чем, например, связаны?

— Мозгом, из которого они вышли. Если вы будете брать мысли, так сказать, разбежавшиеся, вы их никогда не свяжете в пучок. А вы берите их в момент рождения. Чем связаны два брата?

— Так что это — семья?

— Разношерстная, но с сильным отпечатком фамильного сходства.

— В чем же сходство, если мысли разношерстные?

— В тех неуловимых причинах, которыми обусловливается их чередование.

— Мышление?

— Приемы мышления.

— Так это автопортрет?

— Нисколько. Какой же автопортрет, когда разговор. Ведь для разговора нужны двое… по меньшей мере.

— Да, но обыкновенно в «разговорах» одна чаша весов перетягивает другую, и это всегда та, на которой уселся автор.

— Нисколько, полное беспристрастие.

— А кого же вы больше любите из ваших разговаривающих?

— Больше всего люблю моего приятеля и собеседника в первых двух и последних трех «разговорах».

— А вот я вас и поймал: вы говорите ваш собеседник. Значит, другой-то вы сами, автор?

— Так этого я не скрываю, а только я говорю, что в изображении я не гну в свою сторону. Обыкновенно в диалогах один умный, а другой — идиот, и идиот только для того существует, чтобы идиотскими вопросами вызывать на умные ответы.

— А у вас?

— Приятель, о котором я говорю, никогда не менее умен или менее блестящ, чем я сам.

— Однако вы скромны, как я послушаю.

— А разве я сказал, что я умен, блестящ? Я про себя и не говорил; не говорил, потому что думал, что это вам неинтересно. Но если хотите знать, то я вам скажу, что я считаю свои способности… очень средними; но только я говорю, что способности моего приятеля-собеседника не ниже средних. Я никогда не пользовался моим авторством, чтобы топить моих собеседников, а если иной раз в спорах я и присуждаю себе победу, то согласитесь, что это весьма невинное баловство. Но и в самых горячих спорах, уверяю вас, сохраняю равенство оружия, — тупятся мечи, но тупятся зараз.

— Ну хорошо, а чем же ограничено время вашего писания? Вы говорите, месяц писали?

— А чем ограничивается время?

— Время?.. Звуком…

— Ого, да вы, кажется, и впрямь солидный читатель. Конечно, звуком делится, значит, и ограничивается. Но я хотел сказать: что ставит вехи, по каким верстовым столбам можно определять место своего временного нахождения?

— Верстовые столбы — события.

— Ну вот, и тут два «события», хотя и совсем не одинаковой ценности. Первая общая репетиция «Живого трупа» в Художественном театре, значит — середина сентября, и один Вечер художественных танцев, который имел место в зале Московской консерватории 18 октября. Последний «разговор» написан через два дня. Вы видите, — как раз месяц.

— А вы мне сказали, что как раз этот месяц вы были в разъездах?

— Вот именно: самое лучшее условие для писания. Ведь я пишу на машинке — в вагоне на коленях…

— Но все-таки я вижу как будто некоторое несоответствие…

— Между чем?

— Между заглавиями.

— И содержанием?

— Содержанием — не знаю, ведь я не читал.

— Так между чем же?

— Между самими заглавиями.

— Не понимаю.

— Ну, «Былое», например, что такое? Вероятно, воспоминания?

— Из семейной хроники.

— А «Приемный день»?

— Так, светская дребедень.

— Ну вот видите. И вам не неловко ставить семейные воспоминания рядом с дребеденью?

— Почему? Если они так удобно уживаются в моем мышлении, то почему же им не ужиться на смежных страницах?

— Да как же смешивать вымысел с личными воспоминаниями? Одно — вы, а другое — не вы.

— Вот это и неверно: все — я.

— Пережитое?

— Ах, нет, только не «автобиография».

— И не автобиография, и не автопортрет, а между тем вы говорите, что это вы. Что же тогда?

— Автоноэграфия.

— Это что же такое?

— Самомыслеписание.

— Ну и сочиняете же вы слова.

— А что мне делать, когда вы по-гречески не понимаете.

— Да вы и греческое-то, наверно, сами сочинили.

— Лучше для случая сочинить греческое слово, чем при каждом удобном или, вернее, неудобном случае коверкать русскую речь.

— Ну да, это, я знаю, ваш конек. Вы ведь протестовали против употребления слова «обязательно»…

— Там, где нет элемента обязанности? И продолжаю протестовать. Когда подсудимого на суде председатель спрашивает: «Что вы его, чем ударили? Ножом?», а тот отвечает: «Обязательно ножом-с», — то согласитесь, что такое понимание обязанности заслуживает протеста.

— Вы также протестовали против «одевать пальто…»

— Вместо «надевать»? И продолжаю протестовать, и против пальто, и против рубашки, хотя один учитель и утверждал, что пальто, действительно, «надевается», но что нижнее белье «одевается». Я продолжаю «надевать» и то, и другое.

— Знаете, я думаю, что все эти «надевать», «обязательно» — все это тонкости, которых никто не замечает.

— Что их не замечают, с этим согласен, но как вы можете называть тонкостями?..

— Называю тонкостями языка.

— А я называю грубостями слуха. Уши наши грубы, вот о чем скорбеть надо, а тому, что дивный наш язык тонок, этому надо радоваться. Человек создал язык, но и язык создает человека. Тонкий инструмент мышления, он не может не иметь обратного действия на того, кто им пользуется. Я думаю, что и вы очиненным карандашом будете лучше рисовать, чем тупым. Наши предки нам передали дивный, тонкий, тончайший карандаш, а мы его тупим, находим, что он для нас слишком тонок? И станет тонок; его очинили изгибы чужого ума, а наш ум этой тонкостью не хочет пользоваться? И зарастет. Вы не замечаете, что зарастают наши умы? Вы понимаете, к чему ведет непользование орудием, непользование каким-нибудь органом? Атрофия знаете что такое? На одном острове Полинезии были жуки такие крылатые; они летали, а ветром их уносило в море; так они стали воздерживаться от летания; через несколько поколений уже воздерживаться не пришлось — крыльев не было, так, болтались плавники какие-то. Вот и мы утратим способность летать.

— Язык — живой организм, от развития его не удержите никакими педагогическими приемами.

— Искажение не есть развитие.

— А по-моему, искажение — такой же рост, как и совершенствование.

— Так за правильностью роста должен быть надзор.

— Что ж, отдать язык в исправительное заведение?

— Хотя бы. У нас есть Академия. Следила бы за живою речью, за тем, что вы называете «ростом»; издавала бы бюллетени, в которых бы пригвождала на черную доску такие позорные проявления «роста», как «одевать пальто» или «анкета». Знали бы люди, от чего воздерживаться. Ватикан издает Index librorum, список запрещенных книг, — это бьш бы Index verborum, список запрещенных слов. А у нас только сокрушаться умеют.

— Послушайте, вы проповедуете насилие.

— Какое насилие? Предоставляется всякому. Но по крайней мере будут люди знать. Вы в жизни больше «насилий» делаете. Если у вас нарядный вечер, а к вам придет человек в смазных сапогах, не думаю, что вы его в гостиной примете.