Выбрать главу

— И что же?

— Отказался.

— Почему?

— Потому что для того, чтобы иметь ритмический хор, надо иметь ритмических хористов. И что же, наконец, за зрелище, когда хор будет ритмичен, а во всем остальном будет произвол случайности? Подумайте, какой «ансамбль» — чтобы употребить ужаснейшее любимое слово наших рецензентов.

— А я на днях читал интересную заметку. Одна из московских газет давала рецензию о дебюте баритона Бакланова в «Демоне». Подчеркивая успехи, которые певец сделал за время пребывания в Америке, рецензент ставит вопрос: уж не пошел ли он по стопам Жака Далькроза, «русским адептом которого является князь Волконский»? До такой степени, оказывается, поражает в нем соответствие ритмики пластического движения с ритмикой музыкального движения.

— Интересно, что в газете на эту сторону искусства обращено внимание.

— Не правда ли? Я сейчас подумал о вас. Ведь это в первый раз намек на ритмику.

— В газете — да, в первый раз, но это не первое указание в нашей литературе.

— А? Уже были указания?

— Были, были… Прежде всего, у Вячеслава Иванова много об этом, но еще смутно: «пляска», «ритмически движущаяся толпа»… Только все это в связи с «соборным действом»…

— Ну да, чепуха.

— Нет, нет, нет — не чепуха. А только я еще не дошел до этого, понимаете, сам не дошел. Я не могу считать своим то, до чего другие дошли, пока не дойду сам. Понимаете?

— Понимаю вообще, но в данном случае?

— А в данном случае вот что: «соборное действо», «преодоление сцены» и подобная, как некоторые говорят, «чепуха» казались мне всегда чем-то трансцендентным, далеким, таким, что другие выдумали и ведут мне навстречу; когда же я увидел ритмическую гимнастику, я понял, что я сам иду к этому: я вполне ощутил «соборность» действа.

— То есть?

— То есть что это не они производят, а я, мы, все; что это только случайность, что я сижу и смотрю, а на самом деле нет разницы между мной, смотрящим, и ими, производящими.

— Однако они умеют, а вы бы не сумели, если бы вздумали к ним присоединиться?

— Это придет. Когда проникнет в плоть и кровь, тогда и «уметь» не надо будет, достаточно будет быть.

— Ох, страшно за вами идти, начинается неясное…

— Ну, когда приедет Далькроз со своими учениками…

— А когда?

— Первое представление в Художественном 15 января… Когда он приедет, вы сами почувствуете, что вы не зритель, а участник, что вы «смотрите» только потому, что есть для вас место…

— А в театре — разве я могу «смотреть», когда места нет?

— Ах, не то, не то… Дело не в факте, а в принципе. Понимаете, это как в философии: механическое представление о вселенной несовместимо с понятием о божестве…

— Это почему?

— Потому что если все сущее — машина, то нету места для машиниста. Переводя это на почву живого искусства, о котором говорим: если все действуют, то нету места для зрителя. Это есть неминуемое «упразднение зрелища». И вот уже «выхождение из временного и погружение в безвременное», как говорит Иванов.

— Может быть. Но пока я предпочитаю старый способ — билет, за который я заплатил, и место, с которого я могу не только смотреть, но и видеть.

— Есть и для этого уже указание, менее принципиальное, чем у Вячеслава Иванова, но более конкретное, более близкое современному «зрителю».

— Более «для меня»?

— Было ли еще — не знаю, но одно было. Я, по крайней мере, видел только одно. Человек описывает спектакль, который он видел в Париже, какая-то мистерия из жизни Христа, — исполнение, трогательное, проникновенное, произвело на автора впечатление. «Но, — говорит он, — во сколько раз больше было бы впечатление, если бы вместо ненужных слов мы слышали музыку и видели ритмические движения». Это единственное указание, которое мне попалось.

— И кто это?

— Александр Бенуа… Послушайте, кажется, татары тушат электричество.

— Ну что ж, идем. Человек, счет!.. А знаете, что Станиславский тоже говорит, что все идет к новому искусству без слов.

— Он это говорит? Как это знаменательно, что такие уста налагают на себя зарок молчания. А мне рассказывали, как Дузе однажды, присутствуя на лекции одной англичанки, которая демонстрировала принцип равновесия человеческого тела, для чего принимала позы известных античных статуй, воскликнула: «К чему слова? Тело само говорит. Слова — лишний придаток».

— Как полны таинственности, неразгаданности эти голоса, от себя отрекающиеся… Что это? Признание в несостоятельности или… Рубль довольно на чай?

— Довольно. Надежда, надежда, мой друг, в этих словах надежда. Ну, до свидания… Повторим когда-нибудь?

— Обязательно.

— Что вы сказали?

— Виноват, — непременно.

— То-то.

— Пурист до конца.

— До гроба.

— Будут ли извозчики…

— Ах, какая ночь! Морская в летаргическом сне…

— Люблю тебя, Петра творенье!

— Извозчик, на Фурштадскую.

— Извозчик, Крюков канал!

Павловка,

15 сентября 1911

3

Нева

Последняя в реке блестящая струя

Жуковский
Барону Николаю Николаевичу Врангелю

— Я люблю эти маленькие пристани Финляндского пароходства… Правда? Эти плавучие буфеты…

— Да, это так вырывает из обстановки.

— Вот именно, пересаживает: без всяких усилий с вашей стороны полная перемена пространственных условий и зрительных отношений.

— Дальнее путешествие на близком расстоянии.

— В конце концов, это ведь принцип всякого «эффекта»: дальнее путешествие на близком расстоянии.

— Да. Как это верно и как это звучит бессмысленно!

— Очевидно, ничто не кажется бессмысленнее, чем те конечные формулы, к которым приходят люди друг друга понимающие. Ведь чем точнее, тем меньше слов, чем меньше слов, тем менее понятно для «посторонних». А мы окружены «посторонними».

— Но как я люблю это одиночество!

— О, великая вещь!

— Вот всегда говорят, в единении сила…

— Неправда — в уединении сила; только бессильные ищут единения, значит, — где же сила? Очевидно, не в тех, кто ее ищет у других.

— А это не парадокс? Боюсь, что это парадокс.

— Отчего же вы боитесь парадокса?

— Какой странный вопрос.

— А по-моему, странная трусость.

— Почему странная?

— Да что такое парадокс?

— Парадокс…

— Ну вот видите, вы даже не знаете, чего вы боитесь. Парадокс есть утверждение, идущее вразрез с общим мнением. Разве это так страшно?

— Это, пожалуй, не страшно, но почему вы так объясняете?

— Не я объясняю, а Ларусс, и в своем словаре он прибавляет: «Круглота земли долго принималась за парадокс».

— Значит, парадоксальность измеряется субъективным мерилом?

— Ну разумеется: не верят — парадокс, а поверят — будет истина.

— Ну это тоже парадокс.

— И тоже страшно?

— Даже жутко.

— Вот то-то и есть, мы все боимся, мы рабы слов. В театре хохочем, когда у Островского мать сокрушается, что сын знает мало «умных слов», или когда у Гоголя мать говорит сыну, что при слове «титулярный» ей «так и приходит на ум Бог знает что», а в жизни мы все так: слова для нас имеют смысл помимо их значения. Помню, одна дама однажды говорила, как соблазнительны магазинные окна: так иной раз захочется купить без чего всю жизнь жил, а тут кажется — обойтись нельзя. Да, сказал я, изобретения вызывают потребности. «Как это хорошо, как это великолепно сказано… Теперь, знаете, нам нужно проверить, правда ли это». — «Как так?» — «Да мне говорили, что всякий афоризм ложен». — «Но это не афоризм, — говорил я, — если даже афоризмы ложны, то это не афоризм». — «Да, но оно звучит как афоризм». — «Да не афоризм, не афоризм…» Понимаете, она даже не знала, что такое афоризм, а боялась его… Точь-в-точь как вы с парадоксом.