Выбрать главу

– Ничего, господин Маршал, – снова повторяет министр. И добавляет: – Они говорят… что это война.

Маршал, шепотом:

– Хорошо.

– Во всяком случае, – снова подает голос министр, – я всех заверил, что вы их любите.

– И это хорошо, – замечает Маршал, – но при условии… что они вам поверили.

Я говорю Пикассо, что мне нужны его скульптуры «голубого периода», в частности женщина, которая причесывается, стоя на коленях. «По-моему, я видел ее в вашей квартире на улице Боеси – в первой комнате, на камине».

ПИКАССО. Это одна из первых, если не самая первая… Я ее сделал одновременно с маленькой «Сидящей женщиной», в 1899-м, кажется… В какой-то момент мне были очень нужны деньги, и я продал почти все свои старые скульптуры Воллару… Это он отлил их в бронзе. Кроме этих двух женщин, там были голова старика, женская голова и арлекин в колпаке, которых я сделал лет семь-восемь спустя…

БРАССАЙ. А нельзя ли сфотографировать их у Воллара?

ПИКАССО. Мне бы хотелось, чтобы они вошли в эту книгу. Но увы, Фабиани, к которому они перешли от Воллара, отказывается делать с них репродукции… Вы знали Воллара?

БРАССАЙ. Я был несколько раз в его особняке на улице Мариньяк. Первый раз с Морисом Рейналем и Териадом, в 1932-м. В тот момент дом красили снаружи и над входом висело объявление «Осторожно, окрашено!» Я его сфотографировал.

ЖАК ПРЕВЕР. Осторожно, окрашено! Прелестная вывеска для торговца картинами!

БРАССАЙ. Рейналь хотел попросить Воллара написать текст о Сезанне для «Минотавра». Воллар был настроен скептически, и мы не надеялись на его согласие. Но в тот день он был в хорошем настроении… И принял нас очень тепло. Мне было трудно себе представить, что этот приветливый господин слывет за нелюдимого и скучного бирюка… Редкое проявление благосклонности: он открыл для нас свою «кладовку», где хранились картины, которые он не хотел показывать никому…

ПИКАССО. Воллар был очень скрытным… Он умел окутывать свои картины завесой тайны и за счет этого продавать их дороже… На улице Лаффит он их – почти все – прятал за загородкой в глубине магазина и никого туда не пускал…

БРАССАЙ. Было очень смешно наблюдать, как этот великан, согнувшись в три погибели, стоя на четвереньках, вытаскивал оттуда одного за другим неизвестных «Сезаннов» – целую дюжину… Он дал мне полную свободу. В его особняке я мог фотографировать все, что хотел, за исключением сокровищ «кладовки»… Я сделал несколько снимков в его кабинете, где бронзовые скульптуры Майоля и Ренуара лежали кучей на полу, возле пустых рам, среди груды книг и пачек бумаги. Там же была и ваша маленькая «Женщина на коленях»… Мне пришлось пообещать Воллару показать ему все снимки, сделанные у него. Они ему очень понравились, особенно его портрет в черной шапке: он использовал его для обложки американского издания одной из книг своих воспоминаний. А между тем этим портретом я ему не польстил. Над огромным телом – темное небритое лицо, тяжелые веки наполовину скрывают взгляд хитрых крестьянских глаз. Возможно, ему казалось, что на этом снимке он выглядит более жизнерадостным, чем обычно. Он сказал мне то же самое, что часто повторял Матисс: «Меня многие считают человеком угрюмым и скучным. На самом деле по натуре я веселый, хотя на первый взгляд в это трудно поверить…»

Но вот что случилось и что я хотел вам рассказать: рассматривая мои фотографии, он вдруг воскликнул: «Господи! Вы сняли и это? Но это же ужасно! Надеюсь, вы этого еще не успели никому показать…» Я его успокоил. «Уничтожьте негатив немедленно, как только вернетесь домой, прошу вас…» При этом он ничего мне не объяснил. Вероятно, речь шла о какой-то обнаженной натуре Майоля, с которой, по условиям их контракта с Волларом, можно было сделать ограниченное количество репродукций… А на моей фотографии их было сразу несколько…

ПИКАССО. Когда я был молод и сидел без гроша, он меня просто эксплуатировал… Однажды он наложил лапу на три десятка моих полотен и унес их с собой, оставив мне две тысячи франков… А позже заплатил мне всего тысячу за самые лучшие мои рисунки…

Мы с Жаком Превером идем обедать в ресторан «Вьей», в переулке, на улице Дофин. Там хорошо кормят и подают прекрасный божоле. Жак, который обожает сыр, в качестве закуски берет один из сливочных камамберов, которые тают во рту. Мы говорим о Пикассо…

БРАССАЙ. Когда пришли немцы, он мог бы уехать, если бы хотел, если бы только пожелал – в Мексику, в Бразилию, в Соединенные Штаты… Деньги у него были, да и возможности тоже: его приглашали… Уже во время оккупации американский консул несколько раз пытался его уговорить покинуть Францию… Но Пикассо остался. И то, что он сейчас с нами, помогает и придает сил не только нам, его друзьям, но и тем, кто с ним не знаком…

ЖАК ПРЕВЕР. Ты совершенно прав. Мы должны быть ему благодарны… Это мужественный поступок… Этот человек – не герой. Он боится, как и все мы, кому есть что сказать и что защищать… Героем легко быть, когда рискуешь лишь собственной жизнью… А он мог – и до сих пор может – потерять все… Кто знает, как все повернется в этой войне? А если они решат разрушить Париж?… Если немцам что-то не понравится, они могут интернировать Пикассо, выслать, взять в заложники… Даже его творчеству, заклейменному как «дегенеративное», «большевистское» искусство, приговор уже вынесен – его могут просто сжечь на костре. И никто на свете – ни Папа, ни Святой Дух – не смогут помешать такому аутодафе… Причем чем отчаяннее будет становиться положение Гитлера и его пособников, тем страшнее, смертоноснее и разрушительнее будет их ярость… Откуда Пикассо знает, чего от них можно ждать? Но он пошел на этот риск, вернулся в оккупированный Париж. Остался с нами. Что ни говори, Пикассо – классный парень…

Вторник 19 октября 1943

Этим утром, поднявшись к Пикассо, вижу только хмурые лица. Шофер Марсель кусает губы; исчезла улыбка с симпатичной мордашки его домработницы Инес; Сабартес как в рот воды набрал… Словно вокруг покойника, столпились они у грубого деревенского стола, заваленного бумагами, в единственной теплой комнате мастерской. При виде меня Пикассо, обычно такой дружелюбный, едва кивает. Лицо напряжено, лоб нахмурен – он мечет вокруг себя инквизиторские взгляды. Что происходит? Я теряюсь в догадках.

ПИКАССО (с трудом сдерживая гнев). Исчез мой карманный фонарик! Я оставил его здесь, вот на этом стуле… Я в этом аб-со-лют-но уверен. Но сейчас его нет! А раз так, значит, его кто-то взял! Я целую ночь искал его повсюду… Это не-до-пус-ти-мо, чтобы какой-то предмет мог вот так исчезнуть в моем доме! Я ре-ши-тель-но требую, чтобы он был найден!

Все молчат. Никто не смеет и рта открыть. Один Сабартес, давным-давно привыкший к перепадам настроения своего друга, воспринимает вспышку гнева с философским хладнокровием. Наклонившись ко мне, он тихо, со свойственной ему невозмутимостью, произносит:

– Наверняка он сам его и потерял… Засунул куда-нибудь и забыл… А теперь обвиняет всех вокруг… Это на него похоже… Уж я-то хорошо знаю…

Появляется Кристиан Зервос, издатель журнала «Кайе д’Ар». Уже некоторое время он ходит под впечатлением от великолепных рисунков Пикассо и вынашивает план издать их в виде альбома. Пикассо открывает тяжелую папку из испанской кожи, украшенную, как церковные ворота, металлической окантовкой и заклепками и – один за другим – достает оттуда рисунки.

ПИКАССО. Мне повезло: я сумел достать про запас великолепной японской бумаги. Стоило бешеных денег! Но без нее я не смог бы сделать эти рисунки. Японская бумага мне страшно понравилась… Она такая плотная, что даже когда по ней скребешь изо всех сил, глубинный слой едва чувствуется.

Чувственность, которую возбуждала в нем эта бумага, вызывала в его сознании вожделенные образы женских тел – гибких, податливых, горячих… Соблазнительный материал всегда играл немалую роль в его творческом процессе.

Перебрав с Зервосом все рисунки, Пикассо сказал:

– Вы хотите их издать? Очень хорошая идея. Но публиковать надо всю серию, без изъятий. И еще я советую вам сделать репродукции того же размера, что и оригиналы. Великолепный получится альбом, как мне кажется…

Зервос хочет унести всю серию. Пикассо предпочел бы подержать их еще у себя: он с трудом расстается со своими произведениями. А пока что он считает и пересчитывает рисунки. Зервос насчитал сто двадцать; у Пикассо получается сто двадцать один. Выясняется, что прав был он.