Якоб. И теперь он говорил правду? Гильберт. Истинную правду. Случилось как-то, что я прогуливался, возвращаясь из церкви, и вдруг мой спутник мне напоминает, что на этой улице живет врач. Захотелось мне поглядеть на его царство. День был воскресный. Я постучался в дверь. Слуга отворил. Я вошел. Застаю врача с сыном и этим самым слугою за обедом. На столе два яйца и больше ничего.
Якоб. Тщедушные, надо полагать, людишки! Гильберт. Нет, оба были хорошо упитаны, на щеках румянец, глаза блестят. Якоб. Что-то не верится.
Гильберт. Я тебе рассказываю то, что видел сам. И не он один так живет, но и очень многие другие из тех, что и знатны и богаты. Поверь, объедалы и опивалы — рабы не природы, но привычки. Если втягиваться постепенно, в конце концов придешь к тому же, что Милон[680], который в день съедал целого быка.
Якоб. Боже бессмертный! Если можно поддерживать здоровье таким малым количеством пищи, сколько же денег уходит впустую у немцев, англичан, датчан, поляков!
Гильберт. Ужасно много, не сомневаюсь, и не без тяжкого ущерба как для здоровья, так и для ума.
Якоб. Но что мешало и тебе довольствоваться этой пищею?
Гильберт. Я привычен к другому, и менять привычку уже было поздно. Впрочем, не столько меня мучила скудость пищи, сколько скверное качество. И двух яиц могло бы хватить, если б они были свежие, и стакана вика было бы довольно, если бы вместо вина не подавали прокисшую гущу, и полхлебца насытили бы, если бы вместо хлеба не давали глину.
Якоб. Неужели Антроний до того скуп при таких достатках?
Гильберт. Я думаю, у него не меньше восьмидесяти тысяч дукатов. И не было года, который бы не принес ему тысячи дукатов — это по самым скромным подсчетам.
Якоб. А сыновья, для которых он копит, такие же бережливые?
Гильберт. Да, но только дома. А как за порог — так и едят сладко и жирно, и распутничают, и в кости играют. Отец ради самых уважаемых гостей боится медный грош истратить, а сыновья меж тем за одну ночь проигрывают шестьдесят дукатов.
Якоб. Так всегда уходит на ветер то, что прикоплено скаредностью. Но куда же ты теперь, выбравшись цел из таких опасностей?
Гильберт. Во Францию, в старинную, издавна знакомую мне гостиницу — там и возмещу потерянное в Синодии.
Серафическое погребение
Филекой. Откуда, Феотим, в таком невиданно благочестивом обличий?
Феотим. Это ты о чем?
Филекой. Ну как же — брови насуплены, глаза опущены долу, голова склонилась к левому плечу, в руках четки.
Феотим. Если хочешь знать то, что тебя нисколько не касается, друг, я возвращаюсь после зрелища.
Филекой. Что за зрелище было? Канатный плясун? или фокусник? или еще что-либо в этом же роде?
Феотим. Пожалуй.
Филекой. Но я никогда еще не видал, чтобы после зрелища возвращались с таким печальным лицом.
Феотим. Но если б ты сам присутствовал при этом зрелище, то, возможно, сейчас был бы еще печальнее моего.
Филекой. Открой же, наконец, что внушило тебе такой страх божий!
Феотим. Я был свидетелем серафического погребения.
Филекой. Что я слышу? Стало быть, и ангелы умирают?
Феотим. Нет, не ангелы, но их сподвижники. Но не буду дольше тебя томить. Ты, наверно, знаешь здесь, в Пелузии, Евсевия[681]; он человек образованный и многим известен.
Филекой. Тот, что из государя сделался обыкновенным гражданином, из гражданина — изгнанником, из изгнанника — по сути дела, нищим и, я бы даже сказал, сикофантом?
Феотим. Он самый!
Филекой. Что же с ним приключилось?
Феотим. Нынче его хоронили, и я прямо с похорон.
Филекой. Да, все это, должно быть, до крайности грустно, если настроило тебя на такой грустный лад.
Феотим. Боюсь, что без слез не смогу описать тебе того, что увидел.
Филекой. А я боюсь, что не смогу слушать без смеха. Но, пожалуйста, рассказывай.
Феотим. Ты знаешь, что Евсевий давно был слаб здоровьем.
Филекой. Да, он уже несколько лет, как потерял всякую силу.
Феотим. При таких недугах, которые съедают больного постепенно, врачи, как правило, предсказывают день смерти безошибочно.
Филекой. Разумеется.
Феотим. И вот они предупреждают Евсевия, что все возможности врачебного искусства исчерпаны с величайшею добросовестностью, что бог могущественнее всей медицины в целом, но, насколько способен предугадывать человеческий ум, жить ему, Евсевию, осталось не больше трех дней.
Филекой. И что же?
Феотим. Тотчас достойнейший Евсевий приказывает одеть изнуренное свое тело в полный наряд святейшего Франциска — бреет голову, накидывает капюшон цвета золы, облачается в рясу того же цвета, подпоясывается узловатою веревкой, обувает сандалии.
Филекой. Готовясь к смерти?
Феотим. Да. И, уже умирающим голосом, заявляет, что будет сражаться за Христа по уставу святого Франциска, ежели бог дарует то, в чем лекари отчаялись. Заявление делается при свидетелях — мужах проставленной святости. В этом одеянии достойный Евсевий и умирает — в срок, предсказанный врачами. Сходится во множестве францисканская братия для участия в торжественном погребении.
Филекой. Ах, если бы мне довелось увидеть это собственными глазами!
Феотим. Ты бы заплакал, видя, с какою любовью серафические сподвижники обмыли труп, снова одели его в священный наряд, сложили усопшему руки крестом, а стопы обнажили и, обнажив, облобызали, лик же просветлили елеем, по слову евангельскому[682].
Филекой. Дивное смирение: серафические мужи исполняют дело веспиллонов[683]!
Феотим. Потом положили умершего на погребальные носилки, и — в согласии с наставлением Павла «носить бремена друг друга» — братья на собственных плечах понесли брата по улице к монастырю и там, под горестные песнопения, предали земле. Когда почитаемое это шествие двигалось по улице, я замечал, как у многих на глазах выступали нежданные и невольные слезы: ведь муж, которого прежде они видели одетым в пурпур и виссон, теперь покоился в облачении францисканца, опоясанный кудельной веревкою, всей своею наружностью, от макушки до пят, изображая благочестие. Голова мертвого наклонена была к плечу, руки, как я уже сказал, сложены крестообразно; и во всем прочем поразительно обозначался страх божий. Сама серафическая толпа, с понуренными головами, с опущенными долу очами, у многих исторгла слезы и рыдания своим пением, до того мрачным, что и выходцы с того света, я полагаю, не поют мрачнее.
Филекой. А пять ран Франциска у покойника были? [684]
Феотим. Утверждать положительно я бы не решился. Но на ладонях и ступнях виднелись какие-то синеватые следы, а на рясе, слева на боку, была прореха. Но присматриваться я не посмел: говорят, что любопытство в подобных делах многих погубило.
681
Этим именем Эразм прозрачно называет Альберто Пио (pius — «благочестивый» по-латыни, eusebes — по-гречески), князя Карпи; этот итальянский вельможа лишился наследственных владений, был на дипломатической службе у императора Карла V и умер изгнанником в Париже (Пелузии) в 1531 г. В год смерти Пио вышло в свет его сочинение под названием: «XXIII книги против различных мест в различных трудах Эразма». Выступал он и против Лютера.
682
Эразм насмехается над монашеской привычкою толковать Писание вкривь и вкось: текст «Евангелия от Матфея» (VI, 17), на который ссылаются францисканцы, не имеет ни малейшего отношения к погребению мертвых («А ты, когда постишься, умасти голову твою и умой лицо твое»), так же точно, как приведенное чуть ниже «наставление Павла» («Послание к Галатам», VI, 2); слова Павла означают призыв помогать друг другу.
684
По преданию, у святого Франциска Ассизского за два года до смерти появились раны (так называемые «стигматы») на тех же самых местах, что у распятого Христа.