Филекой. А ты не слыхал, чтобы кто-нибудь смеялся?
Феотим. Слыхал. Но я подозреваю, что это были еретики, которыми ныне полон мир.
Филекой. Скажу тебе напрямик, Феотим, я бы тоже едва ли удержался от смеха, если бы присутствовал при этом зрелище.
Феотим. Уж не испорчен ли и ты, избави бог, тою же закваскою[685]?
Филекой. Успокойся, милейший мой Феотим, я с детства свято чту блаженного Франциска, в глазах мира — и неученого и немудрого, но, как мало кто иной, угодившего богу беспримерным умерщвлением мирских страстей; вместе с ним чту всех, кто, вступивши на его путь, от души старается умереть для мира и жить для Христа. Собственно, до одежды мне дела нет, но я охотно выслушаю от тебя, какая польза мертвецу от одежды.
Феотим. Ты ведь знаешь, господь запретил бросать жемчуг перед свиньями и давать святыню псам. Если ты расспрашиваешь потехи ради, ничего от меня не узнаешь, если по искренней любознательности — охотно поделюсь с тобою тем, что сам узнал от монахов.
Филекой. Обещаюсь быть учеником и внимательным, и толковым, и благодарным!
Феотим. Во-первых, как тебе известно, есть люди до того тщеславные, что им мало прожить всю жизнь в надменности и чванстве, — им непременно нужен показной блеск и после смерти, на похоронах. Правда, тогда они уже ничего не чувствуют, но еще при жизни, силою воображения, предвкушают грядущую пышность и заранее ликуют. Как об этом ни суди, а все-таки, я думаю, ты не станешь спорить, что в отречении от страсти уже есть доля благочестия.
Филекой. Согласен, но только в том случае, если погребальной спеси нельзя избежать никаким иным способом. А мне кажется более скромным, если умершего князя окутывают дешевым саваном и простые веспиллоны хоронят его на обыкновенном кладбище, среди тел простолюдинов. А кого погребают так, как Евсевия, те, мне кажется, не избавились от спеси, а просто переменили одну на другую.
Феотим. Все, что делается с добрым намерением, угодно богу, а судить человеческое сердце — лишь в божией власти. Впрочем, я привел только первый, И потому легковесный довод; есть и другие, более весомые.
Филекой. Какие?
Феотим. Умирающие принимают устав снятого Франциска…
Филекой. Для того, чтобы исполнять его в Елисейских полях!
Феотим. Нет, здесь, на земле, — если они поправляются. А случается, что осужденные приговором врачей помощью божией оживают в тот самый миг, как облачатся в священное платье.
Филекой. То же самое нередко случалось и с другими, которые этого платья не надевали.
Феотим. Надо идти путем веры, не мудрствуя лукаво! Если бы это не приносило плода, и плода замечательного, не домогались бы очень многие, люди и родовитые и образованные — особенно среди итальянцев, — не домогались бы они преимущества быть похороненным в священном одеянии. А чтобы ты не отклонил примеры неведомых тебе людей, — так был похоронен человек, которого ты по заслугам ценишь чрезвычайно высоко, — Рудольф Агрикола[686]; так похоронили недавно и Христофора Лонголия[687].
Филекой. Меня нисколько не занимает вздор, который несут умирающие при последнем издыхании. От тебя же я хочу узнать одно: зачем человеку, пораженному ужасом смерти и уже распростившемуся с надеждою на жизнь, произносить обеты и переодеваться? Ведь обеты не имеют силы, если они не произносятся в здравом уме и твердой памяти, по зрелому размышлению, безо всякого страха, обмана или насилия. Чтобы ни одно из этих условий не оказалось нарушено, обет связывает не раньше, чем по прошествии пробного года, в продолжение которого испытуемый должен носить рясу «с капероном» (так говорит серафический муж Франциск[688]). Стало быть, если умирающий вернется к жизни, он ничем не связан по двум основаниям: во-первых, слова, произнесенные в отчаянии и под страхом смерти, — не обет, а во-вторых, без испытательного срока обет в силу не вступает.
Феотим. Как бы там ни было, но они считают себя связанными, и эта целокупная преданность воли не может быть неугодна богу: ведь, при прочих равных обстоятельствах, добрые дела монахов ему угоднее, нежели добрые дела остальных людей, именно по этой причине — потому что они исходят из самого лучшего источника.
Филекой. Я не стану сейчас разбирать, насколько важно для человека целиком посвятить себя богу в тот миг, когда себе уже не принадлежишь. Я полагаю, что каждый христианин целиком посвящает себя богу при крещении, когда отрекается от всех роскошеств и соблазнов Сатаны и записывается в войско полководца Христа, чтобы после всю жизнь воевать под его знаменем. И Павел, говоря о тех, кто умирает со Христом, дабы жить уже не для себя, но для Умершего ради них, имеет в виду не только монахов, но всех христиан.
Феотим. Кстати ты вспомнил про крещение: ведь в старину умирающих окунали в купель или опрыскивали водою и через это внушали им надежду на жизнь вечную.
Филекой. Что обещали епископы, не так уже важно; что соблаговолит даровать бог, нам неизвестно. Если б такое опрыскивание наверняка и заведомо творило граждан небесного государства, можно ли шире распахнуть ворота людям, которые преданы миру и всю жизнь усердно служат ему нечистыми своими страстями, а когда нет больше силы грешить, именно тогда и прибегают к спасительным капелькам воды? Если обет, о котором ты мне рассказываешь, подобен такому крещению, лучше и позаботиться нельзя о нечестивцах, чтобы они не погибли, иначе говоря — чтобы жили для Сатаны, а для Христа умерли.
Феотим. Напротив, — если только дозволено выдать хотя бы одну из серафических тайн, — францисканские обеты действеннее любого крещения. Филекой. Что я слышу?
Феотим. В крещении лишь смываются грехи, и душа остается чистой, но нагой. Тот, кто принес обет, немедля обогащается исключительными заслугами всего ордена; и не диво — ведь он приобщился к телу святейшего братства.
Филекой. А кто приобщается через крещение к телу Христову, ничего, значит, не получает ни от главы, ни от тела?
Феотим. От серафических запасов — ничего, если не заслужит благодеяниями и благорасположением.
Филекой. Какой ангел им это открыл?
Феотим. Не ангел, друг мой, но сам Христос собственными устами открыл и это, и весьма многое иное святому Франциску, беседуя с ним с глазу на глаз.
Филекой. Заклинаю тебя нашею дружбой, не откажись поделиться со мною: о чем они беседовали?
Феотим. Это глубочайшая тайна; сообщать ее нечестивцам — грех.
Филекой. Как так «нечестивцам»? Да я никогда, ни к одному ордену не испытывал столько любви, сколько к серафическому!
Феотим. А тем временем несносно над ним насмехаешься!
Филекой. Это как раз и есть доказательство любви, Феотим, ибо никто не вредит францисканскому ордену тяжелее, чем люди, которые, прячась под его сенью, ведут постыдную жизнь. Всякий, кто по-настоящему желает добра ордену, обязан ненавидеть его растлителей.
Феотим. Но я боюсь разгневать Франциска, если выболтаю то, о чем следует молчать.
Филекой. Какого зла можно ожидать от самого незлобивого из святых?
Феотим. А что, если он ослепит меня или отнимет рассудок? Говорят, он со многими так обошелся, кто оспаривал знаки пяти его ран.
Филекой. Неужели святые на небесах настолько хуже, чем были прежде на земле? Франциск, как рассказывают, отличался такою добротой, что, когда мальчишки на улицах бросали ему в болтавшийся за спиною капюшон камни и сырные корки, лили молоко, он нисколько не обижался, но весело, радостно шагал дальше. А теперь, стало быть, он сделался запальчив и мстителен? В другой раз товарищ обозвал его вором, святотатцем, убийцей, кровосмесителем, пьяницей и всеми прочими бранными словами, какими только можно назвать самого отъявленного и закоренелого преступника, — и Франциск смиренно его благодарил и признался, что и ни в чем не солживил. Товарищ был изумлен, а Франциск ему в ответ: «И это всё, и еще худшие преступления я бы совершил, если бы милость божия меня ИС уберегла». Отчего же теперь он сделался мстителен?
686
Рудольф Агрикола (Ролеф Гюисманн) (1443—1485), родом из Гронингена, — филолог и философ, один из образованнейших людей своего времени. Эразм видел и слушал его лишь однажды — в школьные годы, в Девентере.
687
Христофор Лонголий (Кристоф де Лонгей) (1498—1522) — гуманист, несравненный подражатель Цицерону. Эразм писал о нем с неодобрением и легкой насмешкою в уже упоминавшемся выше диалоге «Цицеронианец».
688
Святой Франциск знал латынь очень скверно и постоянно мешал латинские слова с «варварскими» — итальянскими.