Альфий. Мне нечем это объяснить, кроме как особым природным сродством: ртуть для того ведь и создана, чтобы очищать золото.
Курион. Почему река Аретуза течет не по поверхности Сицилийского моря, а под нею? Ведь ты сказал, что морская вода тяжелее речной.
Альфий. Причиною естественный, но скрытый раздор.
Курион. Почему плавают лебеди, а люди в той же воде тонут?
Альфий. Причиною не только пустота и легкость перьев, но также сухость, которой избегает вода. Отсюда же и другое: если плеснуть воды или вина на очень сухое полотно, жидкость соберется в шар, а если ткань сыровата — мигом увлажнит ее еще больше. Или если наливать жидкость в сухую чашу или в сосуд со смазанными жиром краями и налить чуть больше, чем эта чаша вмещает, жидкость скорее округло поднимется в средине сосуда, чем переплеснется через край.
Курион. Почему на реке судно берет меньше груза, чем на море?
Альфий. Потому что речная вода тоньше. По этой же причине птицам легче парить в плотном воздухе, чем в очень тонком и редком.
Курион. Почему не тонут мурены?
Альфий. Потому что кожа у ник высушена солью, очень легка и отталкивает воду.
Курион. Почему железо, расплющенное в большой лист, плавает, а стиснутое в комок тонет?
Альфий. Отчасти сухость причиною, отчасти — воздух между листом и водою.
Курион. Какая из двух жидкостей тяжелее — вода или вино?
Альфий. Думаю, что вино не уступает воде.
Курион. Почему ж тогда те, кто пользуется услугами виноторговцев, находят на дне кувшинов воду вместо вина?
Альфий. Потому что есть в вине нечто жирное, избегающее воды, так же как избегает ее масло. И вот тебе доказательство: чем вино благороднее, тем хуже смешивается с водою и тем лучше горит, если его поджечь.
Курион. Почему в Асфальтовом озере[713] ни одно живое тело не погружается в воду?
Альфий. Я не вызывался объяснять все чудеса природы. Есть у нее свои тайны, дивиться которым она охотно разрешает, а открыть не хочет.
Курион. Почему худощавый человек весит больше тучного — при прочих равных условиях, разумеется?
Альфий. Кости плотнее мяса и потому тяжелее.
Курион. Почему после обеда человек легче, чем на пустой желудок, хоть еда и прибавляет ему веса?
Альфий. Пища и питье придают жизненного духа, а дух сообщает телу легкость. Потому же и веселый легче грустного, и мертвый намного тяжелее живого.
Курион. Но как получается, что один и тот же человек бывает то легче, то тяжелее — по своему желанию?
Альфий. Задержит дух — становится легче, переведет — тяжелее. Так, надутый пузырь плавает, а если его проткнуть, тонет. Но будет ли когда конец твоим «как» да «почему»?
Курион. Будет, если ответишь еще на несколько вопросов. Небо тяжелое или легкое?
Альфий. Не знаю, легкое ли, но тяжелым, во всяком случае, быть не может, потому что природу имеет огненную.
Курион. Что ж тогда означает старинная пословица: «А что, если небо рухнет?»
Альфий. Простодушная древность, полагаясь на Гомера, верила, что небо железное. Но Гомер назвал его «железным» лишь по сходству окраски — так же как мы называем «пепельным» то, что носит окраску пепла.
Курион. Значит, небо окрашено?
Альфий. На самом деле — нет, но так нам кажется из-за воздуха и влаги посредине. Точно так же, как солнце мы видим иногда красным, иногда рыжим, иногда беловатым, а на самом деле оно не меняется нисколько. И радужная дуга появляется не в небе, а в сыром воздухе.
Курион. Но — чтобы закончить — ты согласишься, что нет ничего выше неба, каким бы образом ни обнимало оно землю?
Альфий. Соглашусь.
Курион. И ничего глубже центра земли?
Альфий. Конечно.
Кур ион. Между всеми видами вещей, что самое тяжелое?
Альфий. Золото, я полагаю.
Курион. Здесь я с тобою решительно не согласен.
Альфий. Разве тебе известно что-либо тяжелее золота?
Курион. Известно, и во много раз тяжелее.
Альфий. Тогда поделись со мною и ты, в свою очередь, если знаешь то, чего я, — признаюсь откровенно, — не знаю.
Курион. То, что низвергло огненных духов с высочайшей вершины неба в самую глубь Тартара (которая, по общему представлению, в центре земли), — разве не должно ему быть тяжелее всего на свете?
Альфий. Не спорю. Но что это такое?
Курион. Грех; он и человеческие души, которые Марон называет «начального ветра огнями»[714], погружает туда же, в Тартар.
Альфий. Если тебе угодно перейти к этому роду философии, я соглашусь, что и золото и свинец по сравнению с грехом — пушинки.
Курион. Как же возможно, чтобы обремененные таким грузом взлетали на небо?
Альфий. Право, не знаю.
Курион. Кто готовится к бегу или к прыжку, не только сбрасывают с себя всякий груз, но и дух задерживают, чтобы самим стать легче. А для этого бега, для этого прыжка, который приводит нас на небеса, мы и не думаем сбросить с себя то, что тяжелее любой каменной глыбы, тяжелее свинца!
Альфий. Будь у нас хоть капля здравого смысла, мы бы об этом не забывали.
Эпикуреец
Гедоний. За чем это охотится мой друг Спудей? Он весь так и ушел в книгу и что-то бормочет себе под нос.
Спудей. Да, Гедоний, я охочусь, но и только, не более того.
Гедоний. А что за книга у тебя на коленях?
Спудей. Диалог Цицерона «О пределах добра».
Гедоний. Насколько лучше было бы отыскивать начала добра, а не его пределы!
Спудей. Но Марк Туллий «пределом добра» зовет добро, во всех отношениях совершенное, достигнув которого человек не испытывает более никаких желаний.
Гедоний. Сочинение весьма ученое и красноречивое. Но есть ли у тебя чувство, что ты потрудился не напрасно и сколько-нибудь приблизился к познанию истины?
Спудей. Сдается мне, что весь мой прибыток в одном, — теперь я еще больше прежнего сомневаюсь насчет пределов и рубежей.
Гедоний. Насчет межей и рубежей пусть сомневаются землепашцы.
Спудей. Никак не могу надивиться, что в таком важном вопросе меж такими замечательными людьми не было ни малейшего согласия.
Гедоний. Ничего удивительного: заблуждение плодовито, истина одинока. Им неведомо самое начало, самый источник всего дела, и потому они гадают и несут вздор. Однако какое суждение кажется тебе менее далеким от цели[716]?
Спудей. Когда я слушаю, как Марк Туллий нападает и спорит, мне ни одно не по душе, когда слушаю, как он отстаивает и защищает, становлюсь прямой εφεκτικός[717]. И все-таки ближе других к истине, по-моему, стоики; следующее за ними место я отвожу перипатетикам.
Гедоний. А мне ни одна школа не нравится так, как эпикурейская.
Спудей. Но между всеми школами ни одна не вызывает такого единодушного осуждения.
Гедоний. Давай пренебрежем ненавистью к именам: пусть сам Эпикур будет каким угодно скверным или хорошим — мы рассмотрим суть дела. Счастье человека Эпикур полагал в удовольствии и ту жизнь считал блаженной, в которой удовольствия как можно больше, а печали как можно меньше.
Спудей. Да, верно.
Гедоний. Можно ли высказать суждение чище и выше?
Спудей. Наоборот, все кричат, что это голос скота, а не человека!
Гедоний. Знаю, но их обманывают названия вещей. А если по правде, так нет больших эпикурейцев, чем благочестивые христиане.
Спудей. Нет, христиане ближе к циникам: они изнуряют себя постами, оплакивают свои прегрешения и либо бедны, либо легко сходятся с нуждою, помогая неимущим; их угнетают сильные, над ними смеется толпа. Если удовольствие приносит счастье, этот образ жизни от удовольствий, по-видимому, всего дальше.
Гедоний. Питаешь ли ты уважение к Плавту?
Спудей. Да, если он говорит дело.
Гедоний. Тогда выслушай слова самого никчемного раба, которые, однако, мудрее всех парадоксов стоиков.
716
В диалоге «О пределах добра и зла» Цицерон сопоставляет этические воззрения главных философских школ своего времени.