Выбрать главу

Спудей. Я не вижу способов опровергнуть твои доводы, хотя они, по-видимому, решительно противоречат здравому смыслу.

Гедоний. Как так?

Спудей. По твоему рассуждению получается, что любой францисканец живет в большем довольстве, чем тот, кто в изобилии владеет богатствами, почестями, коротко говоря — всеми радостями жизни.

Гедоний. Прибавь сюда и монарший скипетр, коли угодно, и папскую корону, даже и не тройную, а стократную, — если только ты отнимешь чистую совесть, я без колебаний объявлю, что этот францисканец, босоногий, подпоясанный узловатой веревкою, бедно и дешево одетый, изнуренный постами, бодрствованиями и трудами, не имеющий в целом мире даже медной полушки, коль скоро дух его спокоен, живет приятнее, чем тысяча Сарданапалов, собранные и соединенные в одном лице.

Спудей. Отчего же в таком случае бедняки, когда и где их ни встретишь, постоянно печальнее богачей?

Гедоний. Потому что большая их часть — вдвойне бедняки. Конечно, болезнь, голод, бодрствование, труды, нагота истощают тело, но не только в этих обстоятельствах, а и в самый час смерти торжествует бодрость духа. Душа хотя и привязана к смертному телу, но от природы она сильнее и потому в известной мере преображает плоть по своему подобию, в особенности когда к могучему натиску природы присоединяется ενεργεία[735] духа. Вот почему мы часто наблюдаем, как праведники умирают с большею бодростью, чем иные пируют с гостями.

Спудей. Да, этому я нередко дивился.

Гедоний. Но нет ничего удивительного, что неодолимая радость разливается там, где присутствует бог, источник всяческого веселья. Что странного в том, что душа истинно благочестивого человека радуется в смертном теле беспрерывно? Ведь счастье ее не уменьшилось бы ни на йоту, даже если бы она спустилась в самую глубь Тартара. Повсюду, где дух чист, там и бог; повсюду, где бог, там и рай; где небо, там счастье, где счастье, там истинная радость и неподдельная бодрость.

Спудей. Но праведники жили бы еще приятнее, если бы некоторых неудобств не было, а были бы рады, которыми они либо пренебрегают, либо не знают их.

Гедоний. О каких неудобствах ты мне толкуешь? О тех, что по общему закону сопутствуют человеческому существованию? О голоде, жажде, недугах, усталости, старости, смерти, ударах молнии, землетрясениях, наводнениях, войнах?

Спудей. Да, и об них тоже.

Гедоний. Но у нас с тобой разговор идет о смертных, а не о бессмертных. Впрочем, и в этих бедствиях положение праведников намного терпимее, чем оголтелых охотников за телесными удовольствиями.

Спудей. Почему?

Гедоний. Во-первых, они давно приучили себя к терпению и потому сдержаннее переносят то, чего нельзя избежать. Далее, они сознают, что все это послано им от бога либо для очищения от грехов, либо для утверждения в доблести, и не только спокойно, но радостно, словно покорные дети, принимают наказания из руки благосклонного Отца и еще благодарят либо за милосердное поправление, либо за неоценимую выгоду и пользу.

Спудей. Но многие причиняют себе телесные тяготы.

Гедоний. Но еще многочисленнее те, кто пользуется целебными средствами, чтобы сохранить или вернуть телесное здоровье. Впрочем, причинять себе тяготы, страдать от нужды, от болезни, от гонений, от дурной молвы в тех случаях, когда к этому не понуждает христианская любовь, — не благочестие, а глупость. А всех, утесненных ради Христа, ради справедливости, кто осмелится назвать несчастными, когда сам господь возглашает их блаженными и велит им радоваться?

Спудей. Однако же и такие утеснения сопряжены с ощущением муки.

Гедоний. Конечно, но оно легко поглощается, с одной стороны, страхом перед геенною, а с другой — надеждой на вечное блаженство. Допустим, тебе внушили бы, что ты никогда не будешь болеть, за всю жизнь не узнаешь никаких телесных тягот, если согласишься, чтобы тебя один раз слегка кольнули иголкой, — неужели ты не принял бы с охотою и удовольствием такое ничтожное страдание?

Спудей. Еще бы! Более того: если бы я точно знал, что у меня никогда в жизни не будут болеть зубы, я бы хладнокровно стерпел и более глубокие уколы — хотя бы даже оба уха продырявили шилом.

Гедоний. Но все огорчения, какие случаются в этой жизни, против вечных мук и легче и короче, чем мгновенный укол против целой человеческой жизни, сколь угодно долгой. Между вещью конечной и бесконечной никакого соответствия нет.

Спудей. Совершенно верно.

Гедоний. Допустим, тебе пообещали бы, что ты проживешь без забот и хлопот до самой смерти, если, в нарушение Пифагорова запрета[736], один раз рассечешь пламя рукой, — ты, наверно, охотно бы согласился?

Спудей. Конечно, и не один, а хоть и сто раз, — лишь бы меня не обманули!

Гедоний. Бог не может обманывать. Но жжение от этого пламени по сравнению со всей человеческой жизнью дольше, чем вся жизнь по сравнению с небесным блаженством, даже если бы кто прожил три Несторовых века! Ведь как бы мало ни оставалась рука в пламени, все же это какая-то частица земной жизни; но вся человеческая жизнь не составляет и мельчайшей частицы вечности.

Спудей. Мне нечего возразить.

Гедоний. Тогда скажи, неужели ты думаешь, что те, кто изо всех сил и с твердой надеждою спешит к вечности, мучаются тяготами этой жизни — в особенности когда переход так непродолжителен?

Спудей. Нет, не думаю, — были бы только твердое убеждение и твердая надежда на успех.

Гедоний. Теперь перехожу к отрадам, о которых ты упомянул. Да, эти люди не участвуют в плясках и пиршествах, не любуются зрелищами, но, пренебрегая ими, наслаждаются иными удовольствиями, намного более приятными; они радуются не менее прочих, но по-иному. «Не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку, что приготовил бог любящим его»[737]. Святой Павел знал, каковы песни, пляски, хороводы и пиршества благочестивых душ даже и в этой жизни.

Спудей. Но есть и дозволенные удовольствия, которые, однако ж, они сами себе воспрещают.

Гедоний. И в дозволенных радостях чрезмерность непозволительна; если же ее исключить, те, кто на первый взгляд ведет жизнь и суровую и тягостную, выигрывают во всем. Может ли быть зрелище великолепнее, чем созерцание нашего мира? А ведь божьи любимцы извлекают из него гораздо больше удовольствия, чем иные. Иные, разглядывая любопытным взором дивное это творение, в душе испытывают тревогу оттого, что причины многого остаются для них непостижимы. Иногда они даже, точно Момы какие-то, ропщут на творца, нередко зовут природу не матерью, но мачехой, и это оскорбление только на словах направлено против природы, а по сути падает на того, кто ее создал, если вообще возможно такое понятие — «природа». А человек благочестивый с душевным удовольствием, взором благоговейным и простосердечным глядит на дела господа и Отца своего; всему он дивится, ничто не порицает и за все благодарит, размышляя о том, что каждая вещь создана ради человека; и, созерцая отдельные вещи, он поклоняется мудрости и благости создателя, следы которых прозревает в создании. Представь себе дворец, в точности такой, какой Апулей придумал для Психеи[738], или, — если сможешь, — еще более пышный и прекрасный, приведи туда двух зрителей, одного — чужеземца, который для того только и явился, чтобы посмотреть, другого — слугу или сына зодчего, воздвигнувшего здание. Кто будет радоваться больше — пришелец, которому этот дом чужой, или сын, с восторгом узнающий в этом строении ум, богатство и щедрость любимого отца, особенно когда он вспоминает, что все выстроено ради него и для него?

вернуться

735

Мощь (греч.).

вернуться

736

Этот запрет — одно из многих, часто совершенно непонятных и необъяснимых правил, которые составляли своего рода устав древних пифагорейцев. Эразма, по-видимому, они очень занимали: он приводит все «Пифагоровы символы» (как он их называет) в самом начале «Адагий» (Первая тысяча, Первая сотня, пословица вторая), именно ради интереса к ним и без всякой нужды для комментируемой пословицы.

вернуться

737

«Первое послание к Коринфянам», II, 9.

вернуться

738

Имеется в виду знаменитая «вставная новелла» об Амуре и Психее в романе Апулея «Золотой осел» (IV, 28—VI, 24) и сказочный дворец, в котором живет Психея с неведомым супругом (Амуром).