Левинсон бегло взглянул на адреса — одно письмо спрятал в карман, другое распечатал. Оно подтверждало слова Канунникова. Сквозь официальные строки, полные нарочитой бодрости, слишком ясно проступала горечь поражения и бессилия.
— Плохо, а?.. — участливо спросил Канунников.
— Ничего… Письмо кто писал — Седых? Канунников утвердительно кивнул.
— Это заметно: у него всегда по разделам… — Левинсон насмешливо подчеркнул ногтем «Раздел IV: Очередные задачи», понюхал сигаретку. — Дрянной табак, правда? Дай прикурить… Ты только там среди ребят не трепись… насчет десанта и прочего… Трубку мне купил? — И, не слушая объяснений Канунникова, почему тот не купил трубки, снова уткнулся в бумагу.
Раздел «Очередные задачи» состоял из пяти пунктов; из них четыре показались Левинсону невыполнимыми. Пятый же пункт гласил: «… Самое важное, что требуется сейчас от партизанского командования — чего нужно добиться во что бы то ни стало, — это сохранить хотя бы небольшие, но крепкие и дисциплинированные боевые единицы, вокруг которых впоследствии…»
— Позови Бакланова и начхоза, — быстро сказал Левинсон. Он сунул письмо в полевую сумку, так и не дочитав, что будет впоследствии вокруг боевых единиц. Где-то из множества задач вырисовывалась одна — «самая важная». Левинсон выбросил потухшую сигаретку и забарабанил по столу… «Сохранить боевые единицы…» Мысль эта никак не давалась, стояла в мозгу в виде трех слов, писанных химическим карандашом на линованной бумаге. Машинально нащупал второе письмо, посмотрел на конверт и вспомнил, что это от жены. «Это потом, — подумал он и снова спрятал его. — Сохранить боевые е-ди-ни-цы».
Когда пришли начхоз и Бакланов, Левинсон знал уже, что будут делать он и люди, находящиеся в его подчинении: они будут делать все, чтобы сохранить отряд как боевую единицу.
— Нам придется скоро отсюда уходить, — сказал Левинсон. — Все ли у нас в порядке?.. Слово за начхозом…
— Да, за начхозом, — как эхо повторил Бакланов и подтянул ремень с таким суровым и решительным видом, будто заранее знал, к чему все это клонится.
— Мне — что, за мной дело не станет, я всегда готов… Только вот, как быть с овсом… — И начхоз стал очень длинно рассказывать о подмоченном овсе, о рваных вьюках, о больных лошадях, о том, что «всего овса им никак не поднять», — словом, о таких вещах, которые показывали, что он ни к чему еще не готов и вообще считает передвижение вредной затеей. Он старался не смотреть на командира, болезненно морщился, мигал и крякал, так как заранее был уверен в своем поражении.
Левинсон взял его за пуговицу и сказал:
— Дуришь…
— Нет, правда, Осип Абрамыч, лучше нам здесь укрепиться…
— Укрепиться?.. здесь?.. — Левинсон покачал головой, как бы сочувствуя глупости начхоза. — А уж седина в волосах. Да ты чем думаешь, головой ли?
— Я…
— Никаких разговоров! — Левинсон вразумительно подергал его за пуговицу. — В любой момент быть готовым. Ясно?.. Бакланов, ты проследишь за этим… — Он отпустил пуговицу. — Стыдно!.. Пустяки там вьюки твои, пустяки! — Глаза его похолодели, и под их жестким взглядом начхоз окончательно убедился, что вьюки — это точно пустяки.
— Да, конечно… ну, что ж, ясно… не в этом суть… — забормотал он, готовый теперь согласиться даже на то, чтобы везти овес на собственной спине, если командир найдет это необходимым. — Что нам может помешать? Да долго ли тут? Фу-у… хоть сегодня — в два счета.
— Вот, вот… — засмеялся Левинсон, — да уж ладно, ладно, иди! — И он легонько подтолкнул его в спину. — Чтоб в любой момент.
«Хитрый, стерва», — с досадой и восхищением думал начхоз, выходя из комнаты.
К вечеру Левинсон собрал отрядный совет и взводных командиров.
К известиям Левинсона отнеслись различно. Дубов весь вечер просидел молча, пощипывая густые, тяжело нависшие усы. Видно было, что он заранее согласен с Левинсоном. Особенно возражал против ухода командир 2-го взвода Кубрак. Это был самый старый, самый заслуженный и самый неумный командир во всем уезде. Его никто не поддержал: Кубрак был родом из Крыловки, и всякий понимал, что в нем говорят крыловские пашни, а не интересы дела.
— Крышка! Стоп!.. — перебил его пастух Метелица. — Пора забывать про бабий подол, дядя Кубрак! — Он, как всегда, неожиданно вспылил от собственных слов, ударил кулаком по столу, и его рябое лицо сразу вспотело. — Здесь нас, как курят, — стоп, и крышка!.. — И он забегал по комнате, шаркая мохнатыми улами и плетью раскидывая табуретки.
— А ты потише немножко, не то скоро устанешь, — посоветовал Ле-винсон. Но втайне он любовался порывистыми движениями его гибкого тела, туго скрученного, как ременный бич. Этот человек минуты не мог просидеть спокойно — весь был огонь и движение, и хищные его глаза всегда горели ненасытным желанием кого-то догонять и драться.
Метелица выставил свой план отступления, из которого видно было, что его горячая голова не боится больших пространств и не лишена военной сметки.
— Правильно!.. У него котелок варит! — воскликнул Бакланов, восхищенный и немножко обиженный слишком смелым полетом Метелицыной самостоятельной мысли. — Давно ли коней пас, а годика через два, гляди, всеми нами командовать будет…
— Метелица?.. У-у… да ведь это — сокровище! — подтвердил Ле-винсон. — Только смотри — не зазнавайся…
Однако, воспользовавшись жаркими прениями, где каждый считал себя умнее других и никого не слушал, Левинсон подменил план Метелицы своим — более простым и осторожным. Но он сделал это так искусно и незаметно, что его новое предложение голосовалось как предложение Метелицы и всеми было принято.
В ответных письмах в город и Сташинскому Левинсон извещал, что на днях переводит отряд в деревню Шибиши, в верховьях Ирохедзы, а госпиталю предписывал оставаться на месте до особого приказа. Сташинского Левинсон знал еще по городу, и это было второе тревожное письмо, которое он писал ему.
Он кончил работу глубокой ночью, в лампе догорал керосин. В открытое окно тянуло сыростью и прелью. Слышно было, как шуршат за печкой тараканы и Рябец храпит в соседней избе. Левинсон вспомнил о письме жены и, долив лампу, перечел его. Ничего нового и радостного. По прежнему нигде не принимают на службу, продано все, что можно, приходится жить за счет «Рабочего Красного Креста», у детей — цинга и малокровие. А через все — одна бесконечная забота о нем. Левинсон задумчиво пощипал бороду и стал писать ответ. Вначале ему не хотелось ворошить круг мыслей, связанных с этой стороной его жизни, но постепенно он увлекся, лицо его распустилось, он исписал два листка мелким, неразборчивым почерком, и в них много было таких слов, о которых никто не мог бы подумать, что они знакомы Левинсону.
Потом, разминая затекшие члены, он вышел во двор. В конюшне переступали лошади, сочно хрустели травой. Дневальный, обняв винтовку, крепко спал под навесом. Левинсон подумал: «Что, если так же спят часовые?..» Он постоял немного и, с трудом преодолев желание лечь спать самому, вывел из конюшни жеребца. Оседлал. Дневальный не проснулся. «Ишь сукин сын», — подумал Левинсон. Осторожно снял с него шапку, спрятал ее под сено и, вскочив в седло, уехал проверять караулы.
Придерживаясь кустов, он пробрался к поскотине.
— Кто там? — сурово окликнул часовой, брякнув затвором.
— Свои…
— Левинсон? Что это тебя по ночам носит?
— Дозорные были?
— Минут с пятнадцать один уехал.
— Нового ничего?
— Пока что спокойно… Закурить есть?..
Левинсон отсыпал ему «маньчжурки» и, переправившись через реку вброд, выехал в поле.
Глянул подслеповатый месяц, из тьмы шагнули бледные кусты, поникшие в росе. Река звенела на перекате четко — каждая струя в камень. Впереди на бугре неясно заплясали четыре конные фигуры. Левинсон свернул в кусты и затаился. Голоса послышались совсем близко. Левинсон узнал двоих: дозорные.