— Во, у меня! — кричит лотошник.
— Ну, пущай.
— Служилые! Ей, ради Христа-а! — истошным голосом хрипит поп.
— Мордобоец, буде, — здынь попа.
Мастеровой тянет за шиворот втоптанного в снег попа, хватает с лотка камилавку и, поклонясь попу, надевает ему убор на голову.
— Вот, батя, кика твоя! В сохранности-и…
Поп стонет, дует на бороду, ворошит ее руками, вытряхивая снег, и идет дальше, хромая, изрядно протрезвившийся.
— Потому попа в снег можно, камилавку нельзя: строго судят! — назидательно говорит кто-то в толпе.
Скрипит на ходу расставляемое подмерзшее дерево. Блинники — над головами их пар — раздвигают лотки, пахнет маслом и горелым хлебом.
— Кому со сметаной?
— У меня с икрой! Три на полушку.
— Каки у тя?
— Яшневые!
— У меня пшенишные!
— Давай ячных!
— И мне!
— Держи-ка, брат, бердыш! Чтой-то гашнику туго.
— Киселю, должно, поел?
— Не… все, вишь, брюковны пироги да пресной квас, штоб их!
— Служилый, ты бы подале с этим делом — тут едят крещеные!..
— Ништо-о!
— Он скоро и лик шапкой укроет!
— Заход — сажень с локтем, нешто ему лень?
— Ешь хлеб — да в снег!
— Ой, народ!
— Ты-ы ка-а-зак с До-о-ну? Ино с Черкасс?
— Кончи, — будем говорить!
— По Москве с оружьем не можно, только мы, стрельцы…
— Я есаул зимовой Донской станицы от войска к государю.
— Говоришь неладно: к государю, царю и великому князю! Тебе с оружьем можно — есть бумага ежели?
— Есть!
— Ну, иди! А то думали мы с Гришкой — дело нам, в Земской волокчи…
Высокий казак в красной шапке, отжимая на стороны толпу, идет дальше.
В переулке на площадь половина пространства заставлена гробами и колодами.
Белые, пахнущие смолью кресты воткнуты в снег, иные приставлены к стенам домов, к деревянным крыльцам.
— Кому последний терем? Кажинному надо: гольцу-ярыжнику, князю-боярину — всем щеголять не сегодня-завтре в деревянном кафтане.
Торговец гробами мнется на крыльце, поколачивая валенок о валенок. Около него два монаха в длиннополых рясах. Баба в полушубке, в платке, острым углом высунутом над волосами и лбом, плачет, выбирая гроб.
— На красках, жонка, аль простой еловой?
— Простой надо, дядюшка!
— Для кого?
— Муж с кружечного шел, пал и преставился… Божедомы приволокли на двор в Земской приказ.
— Меру ему ведаешь? Выбирай, чтоб упокойник не корчился… Осердится не то, ночью приходить зачнет!
— Уй, страсти говоришь, дядюшка!
— Бери-ка, жонка, на красках, задобри упокойного-то…
Монах тоже предлагает бабе, дрожа с похмелья:
— Псалтырю буду чести — вот и не придет упокойный, ублажим, жонка! Перед богом ему вольготнее…
— Ефросин, не чуешь, неладом помер у жонки муж! Патриарх прещает честь за того, кто насильно скончал…
— Отче Панфилий, пошто мне патриарх, ежели утроба моя винопития алчет? Иду, жонка! Будем честь псалтырь.
— Ой, уж и не знаю я, как стану…
— Подвиньсь!
— Душа едет в царство небесное влипнуть.
Толпа жмется к крестам, бредет в снег. Ныряя в ухабах, проулком, в сторону площади, лошадь тащит розвальни, в розвальнях скамья, похожая на сундук. На скамье преступник, ноги утопают в соломе, руки просунуты в колодки, лежащие на коленях, в посиневших руках зажата восковая свеча. Тут же, рядом с преступником, на скамье, шапка черная, мохнатая, как воронье гнездо. В шапку прохожие бросают полушки. Голова преступника опущена, длинные волосы, свесившись через лоб, закрывают глаза и верх лица.
— Чудно, братья! Ветер дует, а свеча горит, не гаснет…
— Безвинной, должно, праведной!
Сзади розвальней шагают палач и два стрельца… У палача на плече широкий топор с короткой рукояткой, по нагольному полушубку палач подпоясан ременным кнутом.
Палач иногда говорит в толпу, не останавливаясь:
— На площеди дьяк прочтет!
— Робята, на площедь!
— Дьяк честь будет!
— Да тот он, что в соборе хвачен!
На площади помост обледенел от крови, кругом его на кольях головы казненных с безобразными лицами: безносые, безухие, занесенные снегом. Розвальни с преступником медленно поползли к помосту. Казак наискосок побрел глубоким снегом через площадь. Навстречу ему, поедая куски хлеба, жуя калачи, брела толпа глядеть казнь. Встретился поп, вышедший из закоулка. В руке попа, в желтой, грязной рукавице замшевой, — серебряный крест. За попом шли стрельцы с бердышами и заостренными еловыми кольями. В холодеющем к вечеру, затихшем воздухе — без колокольного звона — отчетливо слышна отрывистая речь дьяка, привычно читающего много раз читанное:
— «И ты, вор… подметной лист с печатьми… противу государя и великого князя Алексия… успения богородицы… за обедней в Кремле… с казаком донским и атаманом прелестьми воровал… Тебя от великого государя… указу… четвертовать, казнить смертью…»
Казак остановился, прислушиваясь к обрывкам речи дьяка. Пробили в вышине часы, он не досчитал звона часов, а кто-то в толпе, густо идущей на кружечный двор, хмельным басом кричал о часах:
— Сие есть ча-а-со-мерие! Самозво-онно и само-одвижно…
4
Кружечный двор обнесен высоким тыном, прясла тына от столба до столба скреплены длинными жердями; верхняя жердь прясла щетинится гвоздями коваными. Недалеко от бревенчатых ворот распивочная изба, у крыльца ее высокий шест, на шесте продет горшок без дна, выше горшка помело.
На крыльце над низкой створчатой дверью по белому выписано:
«Питий на домех не варити и блудных жонок при кабакех не имети».
Казак шагнул в сени. В простых сенях, хотя на улице еще чуть вечереет, в стенных светцах горит лучина, угли падают прямо на пол. Пол черный и липкий, из сеней дверей нет, в перерубе дыра в избу, порог избы отесан. По избе, обширной и черной, с черным лоснящимся потолком, — столы, у столов длинные скамьи; слева от входа стойка, на стойке горит сальная свеча, за стойкой шкаф, на нижней полке сундук, сбоку на желтом сундуке крупно вырезано и раскрашено синим:
«Тот вор и пес, кто убытчит казну государеву, — питий не пьет на кабаке, а варит на дому без меры».
Вслед за казаком пришли стрельцы с площади, сели за стол рядом с дьяконом. Пропойца дьякон, мотая черной гривой с горя, что не на что больше пить, басит похоронно:
— Закинь, дьякон!
— Кину, ежели пенным попоштвуете, государевы люди!
— Бердышом в зубы!
— А значит, доля моя петь! — И, зарывая грязные, узловатые пальцы в волосы, дьякон бубнит:
— Лжешь, отче дьякон! Плакать пошто, ежели вино на Москве столь дешево?
Стрельцы расплатились, ушли. Дьякон тоже нехотя уплелся. Казак сел за один из длинных столов, потребовал меду. Кабацкий ярыга-служка оглядел внимательно казака. Казак спросил:
— Ты во мне родню, что ль, признал?
— Много есть такой родни. Лик твой зреть надо… Неравно лихо учинишь, так ведать не худо…
— Ишь ты, кабатчики, кобели, еще псов завели! Оботри кувшин!
Ярыга обтер горло железного кувшина фартуком из дерюги, со дна железной кружки выплеснул опитки на пол. Деньги, полученные за питье, передал целовальнику. Вскинув на широкой, корявой ладони медяки, мордастый целовальник сунул деньги в ящик с надписью. Поднял неверящие глаза на человека, подошедшего к стойке. Человек тягуче сказал: