И надо же, чтоб такое с ней приключилось! Ведь сызмальства знала – в этой жизни ничего даром не дается. «Да если б даром давалось! Люди бы давным-давно с жиру взбесились. А так ведь жизнь – что? Она тебя и кланяться научит, и просить, и горбиться в поте лица. После, если сжалится, может, и кинет лакомый кусочек. А нет, так на нет и суда нет», – бывало, вдалбливала эту премудрость дочке. Не понаслышке знала, что жизнь круто месит. Своей шкурой с детства прочувствовала. Всю жизнь – как на быстрине. «Только, кажется, выгребать начнешь, а тебя с головкой-то и накроет».
Родилась в голодуху на Рязанщине. Потом, вроде, полегче стало в деревнях. А перед самой войной и вовсе вознесло ее: вышла замуж за парня из соседней деревни, лейтенанта, приехавшего на недельную побывку домой. Когда и как высмотрел он ее, она и по сию пору не знала, а тогда… На исходе недели сыграли свадьбу, и, почитай, вся деревня, как это водилось издавна, пела на этой свадьбе и плясала. «Вот счастье девке привалило», – слышала она со всех сторон. Сама ничегошеньки не соображала, вроде как в тумане брела. «Мать отопком щи хлебала, доча в барыни попала», – выкрикивали-вытаптывали запевку бабы-соседки на скоропалительной свадьбе.
В тот же день повез ее муж на место своей службы, в далекую Западную Белоруссию. Вот когда ей небо с овчинку показалось. Вся жизнь в один мах вверх дном перевернулась. Дорогой, как бяшка какая, тряслась, всего-то боялась, от всего шарахалась. Шутка ли дело – первый раз на поезде ехала. И не в соседний Ряжск или, на худой конец, почти столичную Коломну, хотя и там ни разу за свои семнадцать лет не бывала, а через полстраны. Но пуще всего страшилась мужа своего – Степана Егорыча. Все на нем было новенькое, чуть не с иголочки, в ту пору только-только новую форму ввели – и френч, и брюки, и даже пилотка суконная. И пахло от него по-особенному: кожаными ремнями и одеколоном. Было ей от этого запаха знобко и муторно. Сидела, окаменев, у окна, руки в платок кутала, все чудилось, что от них нет-нет наземом пахнёт. Даже вещи свои в отдельный узелок увязала, ни за что не согласилась уложить в нарядный фибровый мужнин чемоданчик. А вещей-то было – кот наплакал. Одна пересменка. Остальное муж не разрешил брать. «Будешь, как чучело огородное, людей пугать. Оставь. Все новое тебе куплю». Она молча покорилась, лишнее слово боялась проронить. Вдруг что не так, ведь привыкла по-своему, по-деревенски. Да и Степан Егорыч школил, одергивал почем зря. Главное, нет чтобы наедине, потихоньку, а все на людях, да еще в голос, по-командирски. После уж поняла: хотел побыстрей обтесать, сделать себе ровню, чтоб не стыдно было друзьям-товарищам показать. А в ту пору обижалась до слез. Раз даже осмелилась, сказала: «Что ж ты, Степан Егорыч, на меня польстился? – Называла его по имени-отчеству – может, из уважения и боязни, а может – оттого, что был он, почитай, на десяток лет старше. – Вот сколько вокруг горожанок пригожих, да ученых – тебе под стать. Не стоит мой сапог твоей подметки, а ты польстился». Сказала и обомлела, хоть была не робкого десятка. «А вдруг бросит? Куда я тогда? Неужто домой, обратно в деревню? Стыдоба-то какая!» А муж долго молчал, нахмурившись и покачиваясь с пятки на носок, только сапожки хромовые поскрипывали. И от этого ей уж совсем невмоготу стало. «Все, конец!» – подумала про себя. Потому-то ночью, когда проснулась и увидела его пристальный взгляд, сразу подхватилась и начала одеваться. Он обнял, начал горячо шептать в ухо: «Ты чё это? Чё с тобой, заполошная какая! Ты куда это собираешься? Ай, обидел я тебя? Ты себя ни с кем не равняй. Никто и близко от тебя не сидит. Не гляди, что вокруг такие крали похаживают. Они же все глаженые- переглаженые. Со всех боков. Это у них, городских, запросто. Каждый пожал-те, кому не лень! А ты у меня чистая! Слышь, чистая! Моя». Может, от слов его, а может – и от привычной деревенской говорки, которой заговорил впервые за все время, но она вдруг обмякла и успокоилась. «А ничего! Будет не хуже, чем у людей», – подумала и в первый раз спокойно уснула.