Что была чистой и нецелованной – это уж сущая правда. Да и с кем ей было хороводиться? Со стариками- женатиками или малолетками? Парни-погодки в ту пору подались кто куда, кто в Донбасс – на шахту, кто в Шатуру – на торф. Видно, уж такая непутевая деревня у них была. Может, потому и замуж пошла, как в омут с головой кинулась. Да и чего было ждать?
Жили они с мужем в маленьком городке у самой границы. И все ей было в диковинку: и что вместо церквей костелы стоят, и чужая звенящая речь с пришепетыванием, и что мужчины, снимая перед ней шляпы, говорили: «Целую ручки, пани». Она смотрела на свои большие деревенские руки, и чудно ей было: «Пани». Дома хваталась за любую работу, привыкла ломить, как добрая лошадь, а муж все цыкал и окорачивал: «Полы в доме мыть – не твоя забота. Это Стефа должна делать. У себя в комнате подтерла – и ладно. Не забывайся, ты – командирская жена».
Поначалу ей было неловко ничего не делать, но скоро привыкла. Муж был быстрый, горячий, часто прибегал в обед домой, но до обеда дело редко доходило, уж больно жаден был до нее. «Стыдоба-то какая», – думала она. Особенно неловко чувствовала себя перед Стефой – хозяйкой, у которой снимали комнату, – небось, через стенку все слышно. Но молчала – боялась обидеть мужа. Жила в ту пору так, что и во сне не снилось. Что еда, что платья – ни в чем отказа от мужа не было. Одно плохо – день- деньской одна дома, как сыч, сидела, не с кем и словом перемолвиться. Офицерских жен побаивалась, куда ей было до них, а с местными муж строго-настрого запретил якшаться. Даже со Стефой не разрешал в разговоры ввязываться: «Ты ее не знаешь, может, она враг, может, она через тебя выведать что-то хочет?» Попыталась было в шутку все обернуть, мол, пуганая ворона куста боится, но увидела, как поползла тяжелая багровая краска по его лицу, как побелели его глаза, и тотчас умолкла. Хотя и года еще вместе не прожили, а уже знала его характер: второй раз повторять не любил, сказал – как обрезал. Как-то позволила себе ослушаться, поворотила по-своему. Сейчас-то уже и не упомнить в чем, но только по сию пору помнится, как тряхнул за плечи, да так сильно, что перед глазами круги поплыли. А когда повинилась перед ним, сказал примирительно: «То-то и оно. Заруби себе на носу, мое слово – для тебя закон. – И, кивнув на ее большой живот, до родов уже оставалось чуть больше месяца, добавил: – Скажи спасибо – ребятенка пожалел».
Было это перед самой войной. Но запомнила. Он научил держать язык за зубами, да помалкивать, да выполнять чужие приказы. Очень пригодилось ей это в жизни. Как чувствовала, что недолго ей жить осталось в тепле и холе, под его крылом.
Потом была война, отступление. Эвакуация. Степан Егорыч только перед самым отъездом заскочил. Чудом вырвался. Увидел, что приготовлен лишь маленький чемоданчик – и в крик: «Ты что, на прогулку собралась?!!» Заставил на исподнее карманы нашить. Один для денег, другой для документов. Схватил два больших чемодана и давай самые хорошие вещи в них запихивать. И все твердил, как заведенный: «Гляди, чтоб молоко не пропало. Загубишь мне тогда дитенка». Уже в последнюю минутку засунул в чемодан горжетку: «Туго будет – продай. Не жмись. Живы будем – наживем».
В эшелоне жара, народу, что сельдей в бочке. На третий день доча заболела. Жар, плачет, не переставая. Она ее и баюкает, и грудь сует. Слышит, соседи начали шушукаться: «Как бы всех детей не перезаразила». На ближайшей станции ссадили. Привели к фельдшеру. Тот сразу отрезал: «Тиф». Дитенка в санитарный барак понесли. Бежала следом, как собачонка. Просила. Плакала. Да разве кого разжалобишь? Приказ! Тут о чемоданах вспомнила. Кинулась, а эшелон уже отходит. В последний миг вышвырнули чемоданы на пути. Один раскрылся. Горжетка, как живой зверь, на солнце рыжей шерсткой блеснула. Видно, в недобрый час положил ее Степан Егорыч. В тот же миг два каких-то ханурика подскочили. Пока добежала – ни чемоданов, ни их. Кинулась к людям. К одному, другому. «Помогите! Ограбили!» Отворачиваются. Глаза прячут. Один, правда, сжалился, шепнул: «Уноси ноги, пока сама цела. Их здесь целая шайка».