Выбрать главу

Теперь все это позади. Он невесело усмехнулся: «Грамоты, служебные характеристики, наградные листы – все в прошлом. А ведь когда-то казалось – ничего важнее нет. Многим пожертвовал в жизни ради этого».

Он машинально перекладывал лист за листом. И вдруг оторопь его взяла – докладная записка. Сколько же лет хранится? Никак не меньше тридцати. Было и быльем поросло. «Да. Отчаянный ты был тогда мужик, Антанас! Прямой, как шпала. Ну ничего, и не из таких дуги гнули и веревки вили. В ту пору был помоложе Ильи. Самый расцвет. Но прав оказался. Прав. Время показало. И ведь не куда-нибудь послал, а в самую высокую инстанцию». Он начал читать вдумчиво, внимательно. «Как коммунист, преданный делу Партии, считаю своей обязанностью довести до Вашего сведения, что, по моему мнению, предполагаемое упразднение промышленных министерств и создание совнархозов приведет к рассредоточению специалистов, потере маневренности техникой, застою отдельных отраслей». Можейко откинулся на спинку кресла. «Далеко сумел в то время заглянуть. Не каждому это было по плечу». Но тут же осадил себя: «Дурачок ты, Антанай. Понимали, да держались с краю». Свою рубашку, что ближе всего к телу, берегли! Помнишь, какой анекдотик по кулуарам пустили? Ядовитый, с душком. Мол, министерство путей сообщения на два совнархоза разделилось. Один – туда, другой – обратно. Шептали друг другу на ушко. Зубоскалили втихую. Ухмылялись про себя. А на собрании все как один голосовали – за. Единодушно, единогласно. Под оглушительные аплодисменты. Точно, аплодисменты в ту пору были оглушающими. Чему-чему, а этому научились. Вернее, с детства усвоили. Одну ладонь, бывало, лодочкой согнешь, и хлопок получался полновесный, звучный. Хлопали, выжидали, чем все это кончится. А ты высунулся. Вот и получил по заслугам. Указали тебе место в общем строю. Потом, конечно, покаялся. Опомнился. Но такие вещи бесследно не проходят. Наказали примерно, чтоб другим было неповадно. Пришлось уехать из Литвы…

Вспомнил, с какой болью покидал дом на улице Пирмине. Первый настоящий дом в своей жизни. До этого были углы у хозяев. Нары в бараках, койки в общежитиях. Когда приехал в Литву – поселили в гостиницу. Обшарпанные бархатные шторы. Вычурная, пыльная тусклая люстра. Мрачный молчаливый сосед по номеру, со странной фамилией Сая. Обычно в ночь с субботы на воскресенье напивался по-черному. И тогда словно прорывало его: «Насилие порождает насилие», «Человеку нельзя запретить мыслить». После каждой фразы испытующе смотрел на Можейко. Требовательно, настойчиво спрашивал: «Вы согласны?» Антанас Пятрович каменел лицом. «Вы о чем?» – сухо переспрашивал Саю. Тот усмехался. Подносил вытянутый указательный палец к губам: «Тс, тс». Глаза его были трезвы и печальны. Можейко не пил ни капли. Был начеку. То и дело в уме у него мелькали страшные догадки. Сая был его сослуживцем. А за окном притаился чужой город. Казалось, замер в ожидании. Можейко мучился. Тосковал. Одно только спасало – работа. Стал в ту пору хозяйственником. Безвылазно пропадал в командировках. Маленькие сыроварни, полукустарные коптильни, крошечные сахарные заводишки – все это было в разоре, в разрухе. Фактически начинали с нуля. Но когда вдруг выпадало свободное время – скучал, томился. Все ему было здесь чуждо. Непривычно. И речь, полная шипящих звуков, в детстве отец с ним по- литовски не разговаривал. И узкие, спутанные в клубок тесные улочки. И мрачные, словно исподлобья глядящие, костелы. По Липочке скучал отчаянно. Сам от себя такого не ожидал. Да и она чуть ли не в каждом письме тревожилась: «Скоро ли?» Можейко отмалчивался. Терпеливо ждал. «Разруха. Руины. Население бедствует. Чем же я лучше?» День, когда замордованный до предела комендант вручил ключ, словно врезался в память. Столько лет прошло, а по сию пору помнит хмурую октябрьскую морось. Тонкий ледок, запах речной сырости. Двухэтажный особняк с лепниной по фронтону. И массивную дверь с зеркальными стеклами за вычурной решеткой. На уровне глаз серело незакрашенное пятно. Небольшое. Величиной с почтовую открытку. По краям зияли два рваных отверстия из-под гвоздей. Видно было, что табличку вырывали поспешно. С мясом. Дворник заметил взгляд Можейко: «Дактарас», – объяснил на ломаном русском языке. Тускло блестела круглая металлическая пластинка с ручкой. И причудливой вязью вилась подпись: «Дзвонек». Дворник дернул раз, другой, по пустому дому разнесся чистый, высокий голос колокольчика. Через застекленную веранду прошли на второй этаж. Лестница была дубовая. С резными колонками. С медными блестящими прутьями для ковра. Шаги отзывались гулким эхом. От сияния паркета день за окном вдруг показался теплым. Солнечным. С балкона была видна серая стылая вода реки, близкие – рукой подать – угрюмые деревья парка. От всего этого великолепия Можейко вдруг почувствовал себя подавленно. Представить не мог свою простенькую Олимпиаду Матвеевну в этих апартаментах. А дворник открывал дверь за дверью: «Ванна, ядальня, зале». Мелькал сияющий кафель, громадные, во весь рост зеркала, стены в тисненых обоях. Невнятно журчала дикая мешанина из польских и литовских слов. Ему внезапно показалось, что все это сон. «Кабинетас», – торжественно сказал дворник. Громадный стол, обитый зеленым сукном, стоял посреди комнаты. Казалось, врос массивными ножками в паркет. Можейко обошел вокруг него. Тронул резную дверцу тумбы. Она плавно, бесшумно открылась. И вдруг ему стало как-то не по себе. «Где хозяин?» – спросил он дворника. Тот сморщил лоб, пытаясь понять. «А, господарь, – догадался он, – побегти, – и показал двумя пальцами бегущего человечка. Засмеялся щербатым ртом: – пабегти, понас, пабегти».