Еще бы не помнить. Это был его крест. Каждую неделю со страхом ждал субботы. Зимой с утра включал радио. Висело у изголовья черной тарелкой. Если минус двадцать – в баню не шли. Мылись дома, в корыте. А так ходили. Еще с утра начинал канючить: «Пап, пошли в номера!» Отец твердо стоял на своем. «Нет. Дорого. И чего в номера идти? Стесняешься, что ли? Разве мы не такие, как все?» Не поворачивался язык сказать отцу правду. Стыдно было раздеваться на людях. Стеснялся белья своего. А еще больше отцовского. В латках. Где черной ниткой зашито. Где и вовсе драное. Шил отец сам. Наощупь. Мать ни к чему не подпускал. После бани покупал бублики. Горячие. Лиле и маме – с маком. Себе и сыну – простые. Просил самые поджаристые. «Видишь, и на баню хватило. И на бублики. Умей, сынок, по одежке протягивать ножки. А то всю жизнь за копейкой гоняться будешь».
К концу февраля мать уже не ходила. Совсем ослабела. Иногда даже стала заговариваться. Илью Ильича с мужем путать начала. Все ей кажется, что жив Илья-большой. Оправдывается перед ним. Ласкается. Илья Ильич раз прислушался. Неловко ему стало. Будто подглядывает за отцом с матерью. «А Ирина мне никогда не говорила так, – с горечью подумал он. – Даже в первые годы».
Потом вроде мать пришла в себя. Попросила, чтоб Лиля приехала:
– Поторопи ее. Попрощаться хочу.
– Ты что это панихиду затеяла? – подшучивал Илья Ильич. А сам давно уже торопил. С месяц. Но то сестра сама болела, то дети. Наконец твердо пообещала: «Приеду. И билеты уже взяты». Илья Ильич даже духом воспрял. Как раз у него отпуск кончался. Мать будет на кого оставить. Все не один. Хоть родная душа рядом. Ирина-то не больно мать вниманием баловала. Хорошо, если раз в неделю придет: «Ну как вы, Пелагея Фоминична?» Бутылку с соком на тумбочку поставит: «Поправляйтесь». И была такова. Один раз, правда, задержалась. Вызвала Илью Ильича в коридор. Посмотрела жалостливо:
– Что за вид у тебя? Рубашка мятая. Лицо землистое. Ты хоть на воздухе бываешь? Похудел-то как.
Илья Ильич промолчал. А что говорить? Ночью спал на стульях. Чуланчик узенький. Даже раскладушку не поставишь. Утром бегом за творожком, за сливками на базар. Может быть, мать хоть какую крошку, да съест. Днем только на часок домой и заскакивал. А то все в больнице. Ирина провела рукой по его щеке: «Небритый какой!»
У Ильи Ильича сердце ёкнуло. «Жалеет». Внезапно почувствовал, как истосковался. Прижал плечом к щеке ее ладонь. Она ласково улыбнулась: «Соскучился?» И вдруг обычным будничным тоном сказала:
– Ты мне денег дай!
Илья Ильич чуть не расплакался: «Вот из-за чего задержалась. Денег решила попросить». Но взял себя в руки. Спросил ровным, спокойным голосом:
– Тебе сколько надо?
– Рублей пятьдесят на питание. Потом Саше посылку послать. Ты ведь в этом месяце еще ни копейки на хозяйство не дал. Я уже у родителей одолжалась. Прямо неловко.
– Извини, совсем замотался, – смутился Илья Ильич. Вынул бумажник. Отсчитал. Она взяла. Аккуратно пересчитала. Положила в сумочку: «Ильюша, а как с отпуском в этом году будет? Мне ведь путевку надо выкупать. Ты денег-то дашь? Я понимаю. У тебя в этом году плохо. Но уже все договорено. Еду в марте в Болгарию». – Она сразу оживилась. Раскраснелась. Начала рассказывать о маршруте. «Уходи»
18
Вечером заступала на дежурство тетя Мария. Илья Ильич решил пойти домой на ночь: «Хоть посплю по- человечески». Но с полдороги повернулся. Пересел на трамвай: «Переночую в Заречье».
Он долго не мог уснуть. Стоял. Смотрел в окно. Думал об отце. Бывало, начнет уговаривать: «Сынок, выучись ты на юриста. Голова у тебя дай бог каждому. Будешь честных людей защищать. Новые законы писать, чтобы лучше жилось». Все отнекивался: «Нет, отец. Это мутная вода. Пойду в технику. Там, по крайней мере, все доказуемо. Там черное есть черное, а белое – белое». Ну и что? И пошел. И понял, что и в технике черным могут белое назвать. Если ржа завелась, то ест уже все подряд. Без разбора. А все потому, что главное отдали на откуп цепким и загребущим. Смотрели на них свысока. С презрением: «Мы – технари. Что вы без нас?» А они тихой сапой полезли вверх. Скромные говоруны с преданными собачьими глазами. Рубахи – парни. Пока мы постигали истины природы, они сидели за нас над протоколами. Готовили собрания. Писали резолюции. Грели стулья в президиумах. Нам оставалось только одно – голосовать. И мы голосовали, не очень-то утруждая себя раздумьями. Иногда, правда, взбрыкнется тот или иной. Но всегда по одиночке. Никогда вместе. Каждый был занят своим делом. Своей проблемой. Своим местом под солнцем. Теперь, конечно, киваем друг на друга. Но для грядущего – мы все на одно лицо. Эдакая загнанная кляча. Ни пахать, ни поклажу везти – ни на что не годится, только и умеет – сено в навоз переводить. Да еще ушами от каждого шороха прясть.