– «Матерью моей гребуешь?» – не то всхлипнул, не то выкрикнул Илья Ильич. От этого звонкого материнского «гребуешь» сердце вдруг пронзила дикая боль. Он сильно, наотмашь ударил Ирину по щеке. Раз, другой, третий. Она упала на колени. И тогда только опомнился. Бросил на нее шубу. Ушел не оглядываясь. Ночевать поехал в Заречье. Долго обметал снег с ботинок. Возился с плохоньким французским замком. Страшно ему было. Он вошел. Лег не раздеваясь на материну кровать. Панцирная сетка мягко осела. «Как в люльке», – подумал Илья Ильич. В сумерках тускло блестел никель шишечек на спинке. Белел подзор. Крахмальный. Кружевной. На потолке змеились трещины. Как в детстве, различал оленя, старика с бородой. Ночью проснулся от стука щеколды. «Кто это?» – подумал испуганно спросонья. Таким условным стуком мог стучаться только свой. Он выглянул в окно. В лунном свете увидел солдата в шинели. И дрогнуло, и покатилось сердце вниз. «Отец!» Он вышел в сени. Непослушными руками впотьмах долго искал крючок. «Папа, открой!» услышал родной голос сына. Бессильно прислонился к косяку. Грубый ворс шинели пах морозом. Казенным жильем. Спать улеглись рядом. Сын заботливо подоткнул ему одеяло. Прижал к своему плечу. «Ты поплачь, папа. Поплачь. Так надо. Так легче будет», – шептал в самое ухо. Гладил по голове. Илье Ильичу казалось, что это его отец.
Утром вместе долго перебирали материно белье, платья. Никак не могли решить, в чем хоронить. Все было старенькое. Штопаное-перештопаное. Латаное-перелатаное. Санька сжал кулаки. Крикнул прерывистым голосом:
– Ненавижу. Слышишь! С детства ненавижу это. Помнишь, мне дед на день рождения немецкую железную дорогу подарил. Собрали. Завели. Все ахают. А она машинку принесла. Маленькую. Дешевенькую. Увидела эту железную дорогу. Смутилась. Начала передо мной оправдываться. Извиняться. Мне так ее жалко стало. Я взял и все рельсы погнул. Мать меня в угол поставила. Помнишь?
Илья Ильич сидел, сгорбившись, на кровати. Руки бессильно повисли меж колен. Стыд. Нестерпимый стыд жег его. За себя. За эту жизнь.