А она даже слова в ответ сказать не может – полный рот шпилек. Наконец управилась и начала полегоньку, потихоньку упрашивать:
– Пранас, опомнись. Ну куда в такие годы жизнь ломать? Разве от добра добро ищут?
Он сразу поскучнел, с тоской в окошко глянул:
– Какое добро? О чем ты говоришь? Не люблю я ее.
Не люблю. Да и я ей не нужен. Держится за меня, а не любит. Понимаешь?
А она – как услышала это слово, любовь, так будто за живое задели. Всю ночь ей дочка талдычила про эту любовь, мол, нет у них любви с мужем. «А когда сходились, – вспылила тогда Быстрова, – была эта самая любовь у вас?» Может, потому опять и сорвалась:
– Пан хцет кохаць? Привыкли к этому распутству. – Чего на польский перешла, сама не могла понять, видно, на ум пришел зять-поляк, вот и выплеснулось.
– Любовь – распутство? – удивился по-детски Пранас. – А ты, поне виршининке, не любила, нет? Жаль. Красивая женщина. Жаль, – повторил распевно. И первый раз за все время, что знали друг друга, посмотрел ей прямо в глаза. Да так чисто, открыто – у нее даже кольнуло сердце. Будто деревенское летнее небо в легких облаках проплыло перед ней. «Глаза-то у него какие красивые», – невольно вдруг подумала она и словно испугалась этой мысли, заторопилась, забормотала снова о Марите, о детях. Он молча, пристально смотрел на нее. А потом сказал просто и буднично, словно не было меж ними никакого другого разговора:
– Нужно краску для полов выписать.
На том и разошлись. И покатилось все по-старому. Только Марите перестала к ней захаживать, но и на том спасибо, больно уж в тягость стали ей все эти разговоры. Ни слышать, ни знать о Пранасе ничего не хотела. Как-то раз увидела ее на улице без черного халата, который она всегда носила на работе. Шла, переваливаясь уточкой, сама тумба тумбой – и ноги толстые, отечные. «Да, не пара они, не пара. Он-то – орел орлом, а она – вон какая развалюха. – Но тут же себя и одернула: – Тебе что за дело? Чего в чужую жизнь лезешь? В своей разберись». Что-что, а умела себя взнуздать. Не только других школила, но и себе спуску не давала. Через некоторое время помогла устроиться Марите на завод табельщицей – и работа полегче, и платят погуще. Та уж и не знала, как благодарить. А сама Быстрова все никак не могла себя понять, то ли из жалости это сделала, то ли потому что теперь, где бы с Пранасом ни встречалась, всегда чувствовала на себе его взгляд. Злилась, краснела до пота, но ничего с собой не могла поделать. Дело дошло до того, что начала избегать его, а если уж сталкивалась где-нибудь, то разговаривала, не глядя в лицо. «Вдруг что-то заподозрят, разговоров вовек не оберешься, да и с работы могут погнать», – мучилась она.
Но судьбу, говорят, на коне не объедешь. Чему бывать, того не миновать. Случилось это в той же боковушке, где он столярничал. Не хотела идти, прямо ноги не несли. Но нужно было. Пожарник акт пригрозил составить, стружек там собрал Пранас целую гору, того и гляди – беда может приключиться, тем более что курил он нещадно, одну от другой сигареты прикуривал. Пришла, начала втолковывать ему, словно дитенку неразумному:
– Составит пожарник акт, тогда нам несдобровать, Шилотас такую головомойку устроит, только держись.
А дух стоит в столярке от стружки – голова кругом идет, сызмальства любила этот запах. В углу ее целая гора золотится. Он знай помалкивает, да рубанком шоркает. Не вытерпела, повысила голос:
– Что молчишь? К тебе обращаюсь!
Тут словно бы очнулся, отложил рубанок, посмотрел на нее так задумчиво и спрашивает:
– Чего это ты всех боишься? Пожарника боишься, Шилотаса боишься, меня боишься?
Она смутилась:
– С чего ты взял, что тебя боюсь? Нисколечко.
А он улыбнулся вдруг так ласково:
– А почему от меня бегаешь? Почему в глаза мне не смотришь?
Она покраснела, как девчонка, стоит, молчит. Да и что тут скажешь? А он улыбается, вроде бы и смущенно, а сам все ближе и ближе подходит. Не успела оглянуться – обошел ее со спины и поцеловал в шею, в то место, где старушечья дулька нависла. И тихонько так шпильки стал вынимать. Она будто одурманенная стоит, пальцем пошевелить не может. Только чувствует, как сердце вверх взмыло, а после – камнем тяжелым упало, словно жаворонок над хлебами. Как это все случилось – и по сию пору не знает. Но только подхватил он ее на руки и целует, и слова разные по-литовски говорит. И крегждуте, ласточка значит, и гражина, красивая по-ихнему. Господи, да ее отродясь никто на руки не брал. Ну, может, только когда совсем несмышленышем была, так ведь она этого не помнила вовсе. После, когда все произошло, он ей и говорит:
– Чувствуешь, Нинуте, как стружка вкусно пахнет? А ты меня ругала.