Чудно мне на них, братчик: сидят — молчат… Ни тот, ни другой, ни третий покориться друг дружке не хотят… говорить не желают. Я сижу, жду, что будет. Хоть и не мое дело, а и мне как-то вроде неловко… — «А, что, спрашиваю, молодчик, как дорога-то, ничего? Попросохла ли?» — «Просохла, говорит, ехать можно. Местами плохо, а то ничего. В Спирькином овраге плоше всего». Гляжу, хозяин мой скосил на него глаза эдак сбоку, словно, прости господи, на чорта стал похож, да и говорит ему эдак сквозь зубы: — «Да ты видел ли дорогу-то… Сам-то себя видел ли?.. Налил очки-то»… А тот ему на это, не будь плох, в ответ:
— «Сам-то ты не налил ли?.. Чего брешешь зря?..» Обозлился, гляжу, мой хозяин… вылез из-за стола, руки в боки упер, покраснел весь, как кумач, так и трясется, старый чорт. «Ты что ж это, говорит, сукин сын, делаешь-то, а? Чего это ты меня страмишь, а?» — «Чем я тебя страмлю?» — «Чем, чем… какой барин, подумаешь, — на паре с позвонками приехал, а? Что теперича люди-то говорить станут, а? Обо мне и так слух, что у меня денег девать некуда… а он накось… Чай, мимо графского дома ехал?.. Хорошо, его дома нету, а то что бы он подумал, коли б увидал, а?» — «А мне наплевать на твоего графа, — это сын-то ему на ответ, — тебе он нужен, а мне — тьфу да ногой растереть! Все одно их скоро к чортовой матери, графов-то твоих… Голову ему отшибить, твоему графу-то… воткнуть на кол да поставить в коноплю воробьев пугать… более-то он никуды не годится»… Гляжу я на него во все глаза… Вот тебе, думаю, штука! Откуда что, понимаешь, берется… и ни чуточки не робеет! Эдакой сморчок, а куды годишься… Так весь и трясется… тронь его — зарежет, истинный господь. Ошалел, вижу, мой хозяин от этих слов. Выпучил глаза, глядит, как сыч, а сказать ничего не может. Оглоушил он его, как дубиной… Где-то, где-то опомнился, — как заорет во всю пасть по-матерну… «Давай, орет, деньги… нажил, чай, в Москве-то? Кажи, давай, а я твою жененку да щенка кормить дарма не обязался… Забастовщик проклятый! Наплевал бы на то место, где ты, сукин сын, родился… Жене вон на платьишко не купит, мошенник… в храм господень и то вытти не в чем… А тоже: -кто я?! Сволочь! А он ему на это: „Чего мне, говорит, покупать, а ты-то на что? Ты купишь. У тебя денег много… подохнешь, с собой не возьмешь, нешто только на помин души попам оставишь?“ — „А ты думаешь, тебе оставлю, а?.. Тебе? На-ко-сь, вот чего не хочешь ли… на-ко-сь, выкуси! В печке сожгу, а не дам“… А сын ему на это: „Жги, наплевать! Мне твоих гоабленных денег не надо… Подавись ими! Грабил, грабил… подохнешь ведь все едино“… — „Подыхай ты, сукин сын, а я не собака подыхать-то… Может, ты вперед моего подохнешь. Гляди-ка-сь, Аксютк, муженек-то какой стал — картинка… Что значит Москва-то, а? Хо, хо, хо! поправился! Возьми-ка-сь его, Аксютк, зажми промеж ног, не вывернется, подохнет… хо, хо, хо!“ — ржет, аки жеребец… Мне, братчик, индо совестно стало. Не видывал я и не слыхивал отродясь, чтобы, то-ись, отец с сыном так-то… Сижу, гляжу на сынка-то, и жалко мне его. Видать сразу, больной человек, чаврый. Побелел весь, аки бумага… трясется… страшно инда смотреть на него. Заплакал, сердешный, махнул рукой да из избы вон. Дверью хлопнул, — стекла заговорили… А мой чортушка-то ему вдогонку: „чтоб тебя, сукина сына, эдак-то по шее бы дернули! Поди, говорит, Маркел, посмотри, куды он пошел? Начнет теперь, сволочь, языком трепать по деревне… погляди-ка-сь, выдь“. Надел я картуз, пошел. Выхожу на крыльцо, гляжу: сидит он на скамейке, папироску курит… Посмотрел на меня… „Ты, говорит, здесь кто ж такой, а?“ — Да работник, говорю. Нанялся вот до Казанской… — „Так. Много ль же он тебе положил?“ — Сказал я. — „Дурак ты, говорит, дешево… Брал бы больше. У него, черносотенца, денег много. Драть с них, чертей, надо… бить их…“ Закашлялся индо со злости… „Эна, говорит, вишь вон именье-то графское… Вон отседа видать, долина-то, а на чьи это все денежки строено? На ваши, говорит, все… Народ-то у нас, говорит, все одно, что звери дикие… Вот вроде моего родителя, черти!.. Сами в петлю лезут… В Москве вот дело другое… есть люди… Эх, брат, слыхал я… Как соберутся да запоют: „Вставай, подымайся, рабочий народ!“ — веришь, говорит, сердце мрет… словно вот, говорит, летишь на крыльях, и ничего тебе не страшно и не боишься никого…. так бы вот взял, говорит, сейчас да и помер за правду… Правду я, говорит, люблю пуще себя… За правду пострадать готов, муку приять… Я, говорит, вертеться не стану, черного белым делать не буду… Ты думаешь, — я сюда на покос приехал?.. На кой он мне чорт! Так я приехал, воздухом дыхнуть… Плох я… сынишку вот жалко!..“