Выбрать главу

2. Отсюда — противопоставить повторение законам Природы. Кьеркегор заявляет, что он вовсе не говорит о повторении в природе, о циклах и временах года, об обменах и равенствах. Более того: повторение затрагивает самое внутреннее воли потому, что все меняется вокруг воли, в соответствии с законом природы. По закону природы повторение невозможно. Поэтому Кьеркегор не только как эпикуреец, но и как стоик, идентифицирующийся с законодательным принципом, говоря об эстетическом повторении, осуждает всякую попытку вызвать повторение законов природы. Скажут, что у Ницше ситуация не так ясна. Однако заявления Ницше формальны. Если он открывает повторение в самой physis*, то потому, что открывает в ней нечто превосходящее царство законов: воля, утверждающая себя, несмотря на все перемены, противозаконная сила, недра земли, противостоящие законам поверхности. “Свою” гипотезу Ницше противопоставляет гипотезе циклической. Повторение в вечном возвращении он понимает как Бытие, но противопоставляет это бытие любой узаконенной форме, как бытию-подобию, так и бытию-равенству. Каким образом мыслитель, дальше всех продвинувший критику понятия закона, мог бы вновь ввести вечное возвращение в качестве закона природы? И как он, знаток греков, имел бы основание считать свою собственную мысль чудодейственной и новой, удовлетворись он этой плоской банальностью общности природы, прекрасно известной древним? Дважды Заратустра поправляет ложные интерпретации вечного возвращения: с гневом возражая своему демону (“Дух тяжести... не слишком упрощает дело!”) и с лаской обращаясь к своим зверям (“О вы проказники и шарманки... вы уже сделали из этого уличную песенку!”)3. Уличная песенка — это вечное возвращение как цикл или круговращение, как бытие-подобие или бытие-равенство, короче, как естественная животная уверенность и как ощутимый закон самой природы.

3. Противопоставить повторение нравственному закону, приостановить им этику, сделать его мышлением по ту сторону добра и зла. Повторение выступает как логос единичного, особенного, как логос “частного мыслителя”. Кьеркегор и Ницше развивают оппозицию образа частного мыслителя, мыслителя-кометы, носителя повторения — образу официального профессора, узаконенного доктора, чья заемная речь опосредована, ее морализаторский источник — в общности понятий (Кьеркегор — против Гегеля, Ницше — против Канта и Гегеля, с такой точки зрения Пеги — против Сорбонны). Иов — бесконечный протест, Авраам — бесконечное смирение, но оба являются одним и тем же. Иов сомневается в законе иронически, отказывается от всяких объяснений из вторых рук, отвергает общее, чтобы достичь наиболее особенное как принцип, всеобщее. Авраам юмористически подчиняется закону, но именно в этом подчинении находит единственность единственного сына, которого закон предписывал принести в жертву. Повторение в понимании Кьеркегора — общий трансцендентный коррелят и протеста и смирения как психических интенций. (Оба эти аспекта можно обнаружить в раздвоении Жанна д'Арк — Жервеза у Пеги.) В свете вызывающего атеизма Ницше ненависть к закону и amor fati*, агрессивность и согласие составляют двойной лик Заратустры, заимствованный из Библии и противопоставленный ей. В испытании повторением нравственного закона Заратустра некоторым образом соперничает с Кантом. Вечное возвращение говорит себе: чего бы ты ни желал, желай этого так, чтобы желать также его вечного возвращения. Здесь есть “формализм”, который разбивает Канта на его же территории, испытание, которое заходит еще дальше, как бы превращая само повторение в единственную форму закона по ту сторону морали вместо того, чтобы отнести его к некоему предполагаемому нравственному закону. Но в реальности это еще более сложно. В вечном возвращении повторение имеет грубую форму непосредственного, всеобщего и особенного одновременно, свергающую всеобщий закон как таковой, разрушающую опосредование, губящую подчиненных закону частных лиц. Существует нечто по ту и по эту сторону закона, объединенное вечным возвращением, как ирония и черный юмор у Заратустры.

4. Противопоставить повторение не только общим местам привычки, но и частностям памяти. Возможно, именно привычке удается “извлечь” нечто новое из повторения, созерцаемого извне. По привычке мы действуем лишь при условии, что в нас есть маленький созерцающий мыслящий субъект: именно он извлекает новое, то есть общее из псевдо-повторений частных случаев. Быть может, память обнаруживает частности, растворенные в общности. Эти психологические движения мало что значат; у Ницше и Кьеркегора они уступают место повторению как двойному осуждению привычки и памяти. Именно в силу этого повторение является мышлением будущего: оно противостоит древней категории припоминания и современной категории habitus**. Именно в повторении и через него Забвение становится позитивной силой, а бессознательное — высшим положительным бессознательным (например, забвение как сила является неотъемлемой частью пережитого опыта вечного возвращения). Все сводится к силе. Когда Кьеркегор говорит о повторении как второй силе сознания, “вторая” означает не второй раз, но бесконечность, называющую себя единственным разом; вечность, называющую себя мгновением; бессознательное, называющее себя сознанием, — силу “n”. И когда Ницше представляет вечное возвращение как непосредственное выражение воли к власти, воля к власти вовсе не означает “хотеть власти”, как раз напротив: придать желаемому “энную” власть, то есть выявить его высшую форму благодаря избирательной операции мышления в вечном возвращении, благодаря особенности повторения в самом вечном возвращении. Непосредственное тождество вечного возвращения и сверхчеловека — высшая форма всего сущего4. Никакого подобия между Дионисом Ницше и Богом Кьеркегора мы не предлагаем. Напротив, мы полагаем, мы считаем, что различие между ними непреодолимо. Но тем более важно спросить: откуда возникло это совпадение в теме повторения — фундаментальной цели, даже если цель понимается по-разному. Кьеркегор и Ницше принадлежат к тем, кто вводят в философию новые средства выражения. По их поводу охотно говорят о выходе за пределы философии. Однако тема движения обсуждается в их творчестве в целом. Гегеля они упрекают в том, что он ограничивается ложным, абстрактным логическим движением, то есть “опосредованием”. Они же хотят привести метафизику в движение, активизировать ее. Они хотят, чтобы она перешла к действию, к немедленным действиям. Им недостаточно предложить новое представление о движении, поскольку представление уже есть опосредование. Речь, напротив, идет о том, чтобы вызвать в произведении движение, способное привести в движение рассудок вне всякого представления; без опосредования превратить самое движение в произведение; заменить опосредующие представления непосредственными знаками; изобрести вибрации, вращения, кружения, тяготения, танцы и прыжки, достигающие рассудок непосредственно. Какова идея театрального деятеля, режиссера, опередившего свое время? В этом смысле с Кьеркегора и Ницше начинается нечто совершенно новое. Они уже не думают о театре по-гегелевски. Тем более не создают они и философский театр. Они изобрели в философии невероятный эквивалент театра, основывая, тем самым, театр будущего и одновременно — новую философию. Возможно, скажут, что, по крайней мере в театральном плане ничего не осуществилось. Но ни Копенгаген 1840 года и профессия пастора, ни Байрейт и разрыв с Вагнером не создавали благоприятных условий. Одно все-таки несомненно: когда Кьеркегор говорит об античном театре и о современной драме, мы уже в другой стихии, не в стихии рефлексии. Мы открываем мыслителя, живущего проблемой маски, чувствующего внутреннюю пустоту, присущую маске, стремящегося заполнить ее, наполнить, пусть и “совершенно различным”, то есть помещая в нее различие конечного и бесконечного вообще, создавая таким образом идею театра юмора и веры. Когда Кьеркегор объясняет, что рыцарь веры неразличимо подобен разодетому мещанину, это философское указание следует воспринимать как замечание постановщика, показывающее как нужно играть рыцаря веры. Когда же он истолковывает Иова или Авраама, придумывает варианты сказки “Агнесса и Тритон”, его приемы не могут обмануть, это приемы создания сценария. Даже в Аврааме и Иове звучит музыка Моцарта, под звуки которой следует “прыгать”. “Меня интересуют только движения”, — это фраза режиссера, поднимающего самую главную проблему театра, проблему движения, непосредственно западающего в душу как душевное движение5.