— Ты замечаешь, как нас меняет весна, — тихо говорит Лена. — Каждый раз будто рождаешься заново. И какая-то легкость во всем теле… Вот расстанемся, ляжешь, да еще долго не уснешь, а только уснешь — уже и вставать надо, а все равно чувствуешь себя так, будто полсуток спала… И работается легко… А у тебя?
— Что, у меня? — не сразу понимает Павел. Он и слушает и не слушает Лену. Да и в словах ли дело?!
— У тебя весной так же?
— Так же…
Разве в словах дело?! Он держит руку Лены в своей руке, чувствует плечом ее плечо, ему больше ничего не надо. И он готов поддакнуть всему, о чем бы Лена его ни спросила. Потому что он уверен: они сейчас думают одинаково. Они могут думать о разном: один вспомнит одно, другой — другое. Но все равно им легко понимать друг друга, потому что сейчас, сию минуту они и думают и чувствуют одинаково, они настроены на одну волну.
Послышалось чавканье, а вскоре и показался идущий серединой улицы человек. Он что-то мурлычет себе иод нос, громче, громче и в конце концов запевает:
По густому басу припозднившегося певца любой сявалкасинец сразу же узнал бы в нем Андрея Ивановича, Санькиного отца. Должно быть, где-то засиделся мужик, недаром же говорится, что скамья пива — широка, а в гостях не договорил, не допел — вот сейчас и решил потешить душу. Оно, конечно, поздновато, соседи давно спят, но не беда, если он кого и разбудит: пусть знают, что Андрей Иванович воздал должное Большому дню и в добром здравии возвращается домой. И пусть на него никто не будет в обиде.
— Песня-то старинная, пасхальная, — говорит Павел, — а ведь, смотри-ка, не устарела. Чего плохого жить в дружбе до самой смерти?
Он молчит некоторое время, слушая допевающего песню Андрея Ивановича, а потом опять заговаривает:
— А еще вот я о чем уже не первый раз думаю. Не все плохо в этих самых старых обычаях. Как-то мы не умеем отделить религиозное от народного… Вот Андрей Иванович идет из застолья, в котором поминали предков. И что ж тут плохого, что тут религиозного — хранить память о своих отцах и дедах?! В городах, вон, зайди на кладбище — могилы в цветах, чуть не на каждой мраморная плита или какой другой памятник. А почему бы и нам свое не привести в порядок: огородить, насадить деревьев и…
— И получишь за это строгий выговор, — договорила за Павла Лена.
— Тоже верно, — улыбнувшись, согласился Павел. — Поди втолкуй тому же Александру Петровичу Завьялову, что это нужно не столько мертвым — им-то вообще ничего не нужно! — сколь нам, живым. Пусть каждый знает, что память о нем не уходит вместе с ним в могилу…
— Ну, а за это — за пропаганду чуждых нам идеалистических теорий — строгий выговор, да еще и с предупреждением!
Может, зря он завел этот разговор. Вон Лена — что значит легкий характер у человека — даже о серьезных вещах умеет говорить с улыбкой. У него так не получается… Да еще этот Андрей Иванович со своими песнями. Сидели они с Леной, глядели на звезды в пруду, и так-то хорошо было, такие легкие мысли шли. А вот теперь…
— Ты не бойся, Павел, я твой секрет никому не открою, — тихо, почти шепотом проговорила Лена, должно быть, думая о чем-то своем.
— Какой еще секрет? — насторожился Павел.
— Ну… с Марьей… Но и то, что я тебе сейчас скажу, ты тоже никому не говори.
Павла бросило в жар: уж не собирается ли Лена за его откровенность отплатить той же самой монетой и рассказать об очередном неудачливом, — а может, и удачливом, как знать! — воздыхателе?
— Ладно, не скажу, — через силу выдавил Павел.
— Сегодня меня вызывали в райком…
— Ну и…
— Куда ты торопишься? — обиженно нахмурила бровки Лена. — Опять хотят забрать к себе, в райком.
— Ну и прекрасно, — облегченно вздохнул Павел. «Придумает тоже: секрет!.. Аж жарко стало…»
— Не так уж и прекрасно, — Лена опять почему-то обиделась. — Я уже привыкла к Сявалкасам, ко мне здесь хорошо относятся. И вообще…
— Ну, в Сявалкасы вернуться никогда не поздно.
— Я вижу, ты меня не чаешь выпроводить отсюда.
— При чем тут выпроводить? Предлагают работу — зачем отказываться? Я привык так: куда посылают — туда и иду.