Но она не могла есть, и руки у ней дрожали. Иван Ильич был слишком рассеян. Он не замечал, что ее гнетет еще что-то, более личное, чем грозное величие забастовки, пока она сама не сказала ему.
-- Сегодня утром я получила письмо... Может быть, последнее, потому что почта, ведь, тоже собирается бастовать... Он пишет, что не хочет больше оставаться зрителем. И в этом письме есть слова... ужасно похожие на ваши... Но он, я знаю, не будет только говорить.
-- Да, он не будет только говорить! -- Иван Ильич ударил ладонью по скатерти. -- Он не старый, потертый инвалид. Он молод и силен, -- и он им покажет... Дорогая, я не могу больше... Я напишу ему.
Она поднялась со своего стула, -- бледная и высокая, -- и у нее было такое лицо, какого ни разу не видел еще ее гость.
-- Вы не сделаете этого. -- Она подошла к нему вплотную. Слова у нее шипели и падали, раскаленные и тяжелые, каждое отдельно. -- Вы не сделаете этого. Я мать и я вам запрещаю. Слышите вы это? Я берегу его, я не отдам его на растерзание вашей кровожадной злой революции. Он -- мой и моим останется. Я не отдам его. Теперь я знаю уже, какую пользу принесли ему ваши прежние письма. И, слушайте, я прямо скажу вам: вы поступали нечестно, да, нечестно. Вы втихомолку развращали его, вы прививали ему ваши крайние, красные идеи, а теперь хотите бросить его в самое жерло борьбы, на муки, на смерть... Но я не хочу этого. И вы не напишите ему... ни строчки, ни слова...
Она задыхалась от волнения, и в глазах у нее жили гнев и презрение к своему старому, седому другу, к тому человеку, с которым она столько лет делила вечера своей жизни.
Иван Ильич инстинктивно поднял руку в уровень с глазами. Перестал видеть уютную комнату, белую скатерть и складочки на ней, заглаженные аккуратно, хотя и была забастовка.
-- Софья Борисовна, но вы понимаете ли... Вы понимаете ли, что после... только что сказанного, я не могу больше оставаться с вами и что, следовательно... пришел конец?
И белая скатерть уходила все дальше, а Софья Борисовна не отвечала. Она вдруг тяжело упала на стул, спрятала лицо в ладонях и зарыдала громко, с судорожными всхлипываниям.
-- Я не могу... Я так измучилась...
Иван Ильич поднялся и тихо на носках, вышел из комнаты, как будто старался, чтобы она не заметила его ухода. Сам, без помощи горничной, оделся и пошел домой по совсем темным, без фонарей, улицам. Хорошая, молодая радость, которая только что окрыляла его, испуганно исчезла, и остались одни разрозненные, бессвязные и жуткие обрывки мыслей, как рассыпанные кости истлевшего трупа.
В темноте и одиночестве шли долгие, долгие недели, и вот, занялся день -- новый. Он пришел, как все другие, с тихой зарей, с утренним прохладным дыханием. Ничем не отличился от других. Серая, каменистая земля и круглое, глубокое, небо, и упавшее на гору мягкое облако -- все было старое. Но еще не начало спускаться сократившее свой путь солнце, когда все узнали, что день этот -- действительно новый и дает старой земле новую жизнь. Это был день победы.
И радость воскресла, и все увидели, что жизнь имеет теперь другой, хороший и большой смысл, -- и все казались один другому лучше, красивее и выше.
Иван Ильич пришел к Софье Борисовне днем, с манифестом о свободах в руках. Может быть только потому, что он давно уже не видал гостиной при свете солнца, но эта комната показалась ему сегодня совсем не такой, как по вечерам. Были в ней только двое -- он и хозяйка, а комната шумела и все блестело в ней ярко, как новое.
Софья Борисовна не удивилась его приходу и не вспоминала о ссоре. Только темные пятна под глазами были у нее очень велики и черны, а кончик носа припух от слез. Должно быть, она часто плакала.
Ее гость хотел ей что-то объяснить, торопился и путался.
Недавно они поссорились, разорвали все старые, тесные узы, но сегодня начинается новая жизнь, и о прежнем нужно забыть. Да, так забыть, как будто его совсем не было.
Софья Борисовна остановила его.
-- Дорогой мой, я понимаю... Не вспоминайте же и вы. Разве я сегодня не счастлива?
И крепко поцеловала его в лоб, как целуют тех, с которыми расставались надолго, и неожиданно встретились.
-- А не чувствуете вы, что мы выросли? Даже мы, старики? -- спрашивал Иван Ильич и на щеке у него блестела круглая, прозрачная слезинка. Поблестела, скатилась и спряталась в бороде.
Опять приходили вечера, и два старых человека сидели в чистой, уютной комнате, и жили вместе. Чувствовали себя опять хорошо и спокойно, хотя говорили о том огромном, что вышло из недр народного движения. Не спорили.