Никифоров так глубоко задумался, что утратил связь с реальностью.
— Ну что, едем? Или у вас проблемы? — вывел его из прострации голос скептического иностранного парня, наконец-то вырвавшего свой чемодан из когтей таможенника.
— Да-да, конечно, едем, пожалуйста, куда вам? — радостно подхватился Никифоров, принял чемодан, как резвый гостиничный бой сыпанул к машине, только бы не оборачиваться, не мучиться сомнениями. Он был готов везти симпатичного парня в совершенно неуместном для нашей страны длинном пальто горчичного цвета куда угодно и… даром.
Только в машине — в тепле, в тишине, в буржуазной умиротворяющей музыке из магнитофона — Никифоров окончательно пришёл в себя. По мере приближения к Москве от светофора к светофору он всё сильнее укреплялся в ложной (в глубине души он это осознавал) уверенности, что никак не может быть прилетевший из Вашингтона унылый вислоусый, водноглазый господин его сокурсником по институту Филей Ратником, уехавшим в Америку по израильской визе через Вену или Рим в тысяча девятьсот семьдесят пятом, что ли, году, то есть без малого пятнадцать лет назад.
Иностранец в горчичном пальто велел ехать в начало Кутузовского проспекта. Никифоров знал эти дома. Там находились представительства фирм, корпункты, квартиры фирмачей и корреспондентов. Улица Горького, Калининский были освещены. Подмороженные тротуары казались чистыми. Витрины, надписи, убогие рекламы ясно светились в прозрачном вечернем воздухе. Люди, большей частью и не сильно пьяные, ходили по тротуарам, толкались в некоторые двери и, что удивительно, кое-куда заходили, немедленно вставали там в очереди. Жизнь из окна машины обманчиво представлялась вполне мирной, естественной, похожей на жизнь других городов в других странах. Так голодный или ненормальный при непристальном на него взгляде бывает трудно отличим от сытого, нормального. Впрочем, всё время думать об этом — можно сойти с ума. Обманываться приходилось из целей чисто профилактических. Хотя бы для сохранения рассудка. Никифоров и обманывался в тёплой машине, слушая буржуазную музыку, благостно глазея по сторонам.
Чем больше километров, улиц, домов, людей отделяло Никифорова от проходящего паспортный контроль (или уже благополучно прошедшего и сейчас стремительно сокращающего километры и прочее) Фили, если это, конечно, он, тем менее вероятной представлялась ему их встреча в замороченном, взбаламученном, неустроенном и злобном океане, каким являлась Москва. И тем одновременно тревожнее становилось у Никифорова на душе. Томили худые предчувствия. Океан-то Москва, конечно, океан, да только настоящий океан — Атлантический — Филя уже преодолел.
Зачем?
А между тем уже стояли на въезде в превращённый в автостоянку двор, и милиционер из будки недружественно смотрел на Никифорова. Парень в горчичном пальто вытащил из сумки две запечатанные видеокассеты, купленные, судя по всему, в аэропорту в торговом беспошлинном зале. К кассетам были прилеплены наклейки, свидетельствующие, что цены на беспошлинные кассеты дополнительно снижены на сорок процентов. По западным понятиям, парень добрался из Шереметьева до дома практически даром. Для Союза, впрочем, это никакого значения не имело.
— О’кэй? — спросил парень.
— О’кэй, — согласился Никифоров и… совершенно неожиданно добавил: — Одну можешь взять, две много.
Каким-то образом странные непрошеные слова были мистически связаны с Филей, с чисто умозрительным предположением, что для него кассеты, как и для этого парня, всё равно что спички, что он будет трясти ими, колготками, презервативами, копеечной тайваньской электроникой, как мореплаватель бусами перед дикарями. Но не все тут дикари. Никифоров, к примеру, не дикарь. И хоть нет у него ни черта, плевать он хотел на проклятые кассеты! Унижаться не намерен!
— Благодарю, оставь себе, — парень неожиданно обиделся, молча выбрался из машины, чуть сильнее, чем требовалось, хлопнул дверцей.
Никифоров вспомнил, как тоже обиделся в Сочи на грузина, швырнувшего ему сдачу, полтинник вместо пятнадцати копеек.
Чушь, бред, галиматья!
И пока возвращался на набережную, воровато менял во тьме номера, ставил машину в гараж, одна, одна мысль колола как игла: говорить или не говорить Татьяне? Говорить было как-то необязательно, тем более «видел» не есть стопроцентное доказательство. Но и не говорить было смешно. Что за тайна, что за неуважение к жене, что за глупая, наконец, с пятнадцатилетней бородой, ревность? К кому? К чему? Они женаты столько лет, у них дочь в будущем году пойдёт в школу!
Решил не говорить.
Однако, очутившись дома, увидев Машу, что-то рисующую за его письменным столом, жену, с трудом оторвавшуюся от телевизора, чтобы приготовить ему ужин, засев на микроскопической кухне в ожидании этого самого ужина, Никифоров почувствовал себя настолько уверенным, настолько в своей тарелке, что недавние страхи и сомнения показались попросту недостойными. Жизнь была сколь убога, столь и прочна. Вряд ли в настоящий момент присутствовала в мире сила, осмысленно покушающаяся на покой его семьи в крохотной квартирке на последнем этаже блочного дома, на окраине, уже почти и не в Москве, на холмистом воющем пустыре. Америка, Израиль были далеки, как космос.
И Никифоров сказал.
— Ты знаешь, — сказал он Татьяне, — я вроде бы сегодня видел из машины Филю Ратника. Или кого-то очень на него похожего. Их теперь свободно пускают. Неужели он? Интересно, зачем он здесь?
Татьяна молча вытирала полотенцем чашку. Лицо её было абсолютно спокойным, как будто она спала наяву или понятия не имела, кто такой Филя Ратник.
Никифоров, конечно, отдавал себе отчёт, что пятнадцать лет в жизни женщины срок огромный, но, чёрт возьми, не до такой же степени она очугунела, чтобы никак не отозваться на известие, что из Америки приехал Филя Ратник, который когда-то сватался к ней и у которого Никифоров её, можно сказать, отбил!
— Неужели тебе совсем не интересно? — спросил Никифоров.
— Нет, — после долгого молчания ответила Татьяна. Лицо было по-прежнему, как будто она спала, только теперь ещё разговаривала во сне: — Мне это совершенно не интересно.
— Но почему? — растерялся от такой категоричности Никифоров.
— Почему? — усмехнулась Татьяна. — Мне это не интересно, потому что я, видишь ли, знаю, зачем он приехал.
— Вот как? — настал черёд удивиться Никифорову. Он вдруг вспомнил свой последний разговор с Филей на лестнице в подъезде возле мусоропровода, ещё светило закатное солнце, глупые Филины глаза в слезах, дрожащие красные губы, завивающиеся его баки, один короче другого, отчего Филино лицо казалось водевильным, а сам разговор несерьёзным, хоть он был вполне серьёзен. — Так и зачем мы приехали? — непроизвольно, совсем как пятнадцать лет назад, передразнил Никифоров Филю.
— Он приехал, чтобы забрать нас в Америку, — без малейшего выражения, даже не обернувшись, произнесла Татьяна.
— Нас? Это… кого… нас? — Никифорову определённо не хватало воздуха на проклятой, как будто не для людей, а для кукол, кухне.
— Меня и Машу, — ответила Татьяна. — Не тебя же. Ты-то ему на кой хрен?
6
Девичья фамилия жены Никифорова Татьяны была Никсаева. Она училась на два курса ниже. Никифоров впервые увидел её в институте зимой. Она перевелась на дневное с вечернего. Он как раз пересдавал экзамен по истории КПСС. Тогда зимы (это Никифоров был готов подтвердить и под пыткой!) были не такие серо-гнилостные, как нынче. Был мороз, светило солнце, и незнакомая светловолосая девица, отошедшая от окна, словно внеслась в обшарпанный институтский мир из чистого светлого холода. Она отдалялась от окна, и солнечные сверкающие лучи, догоняя, досвечивали в светлых волосах, отчего лицо девицы казалось прямым, ясным, строгим, как лицо ангела.