Выбрать главу

Подтверждением подобных теорий может служить надпись на мече фрибургского палача: «Господи Иисусе, Ты мой Судия». Палач, таким образом, оказывается исполнителем сакральной функции. Он истребляет тело, чтобы вверить душу божественному суду, чье решение предугадать не в силах никто. Может показаться, что подобные формулы таят в себе известный соблазн. Для того, кто исповедует учение Христа, этот великолепный меч — еще одно оскорбление Его личности. Отсюда становится понятной чудовищная фраза одного русского революционера, которого в 1905 году вели на виселицу царские палачи. Он решительно заявил священнику, в знак утешения протягивавшего ему распятие: «Ступайте прочь и перестаньте кощунствовать!» Но и неверующий тоже не может отделаться от мысли, что люди, избравшие сердцевиной своей веры потрясающую жертву судебной ошибки, способны менее снисходительно относиться к узаконенному убийству. А верующим можно напомнить, что император Юлиан до своего обращения отказывался предоставлять христианам государственные должности, поскольку те систематически отказывались от вынесения смертных приговоров или от их исполнения. Стало быть, в течение пяти веков христиане верили, что точное соблюдение моральных заветов их Учителя несовместимо с убийством. Но католическая вера питается не только личными наставлениями Христа. Она подкрепляется также Ветхим Заветом, учениями апостола Павла и отцов Церкви. Бессмертие души и всеобщее воскрешение тел составляет часть ее догматов. Исходя из них, смертная казнь считается для верующего всего лишь временным наказанием, за которым должен последовать окончательный приговор, — действием, необходимым только для поддержания земного порядка, административной мерой, которая не только не сводит последние счеты с осужденным, но может способствовать его искуплению. Я не утверждаю, что именно так думают все верующие и без труда допускаю, что католики могут быть ближе к Христу, чем к Моисею и апостолу Павлу. Я говорю только, что вера в бессмертие души позволила католицизму поставить вопрос о смертной казни в совершенно особых терминах — и оправдать ее.

Но что значит это оправдание в условиях общества, в котором мы живем, где все десакрализовано — и нравы, и общественные установления? Когда судья-атеист, скептик или агностик оглашает смертный приговор неверующему подсудимому, он выносит окончательное, не подлежащее пересмотру решение. Он узурпирует престол Бога [Известно, что решение суда присяжных предваряется формулой: «Пред Богом и нашею совестью...»], не обладая его властью, да и не веря в нее. Он, можно сказать, убивает потому, что его предки верили в жизнь вечную. Но общество, которое он будто бы представляет, на самом деле озабочено просто-напросто устранением осужденного из своей среды; оно разрушает человеческую общность, противостоящую смерти, и возводит себя в ранг абсолютной ценности, поскольку считает, что наделено абсолютной властью. Спору нет, оно по традиции все еще посылает к осужденному священника. Священник вправе небезосновательно надеяться, что страх перед наказанием поможет обращению преступника. Но можно ли согласиться с тем, что подобный расчет способен оправдать кару, назначенную и принятую чаще всего совсем в ином состоянии духа? Одно дело — верить, еще не испытывая страха, совсем другое — обрести веру, познав страх. Обращение посредством огня и железа всегда вызывает подозрения, поэтому немудрено, что церковь отказалась от применения силы по отношению к неверным. Как бы там ни было, десакрализованное общество не в силах извлечь для себя никакой пользы из обращения, к которому оно относится с явным равнодушием. Оно предписывает священную кару, лишая ее в то же время и оправдания, и смысла. Оно упивается некоей манией величия, самовластно исторгая злодеев из своего лона, словно оно — сама добродетель. Так всеми уважаемый отец мог бы послать на смерть своего заблудшего сына, воскликнув при этом: «Ну что еще остается с ним делать?» Оно присваивает себе право отбора, словно является самой природой, да еще отягчает этот отбор страшными муками, выступая в роли Бога-искупителя.

Утверждать, будто того или иного человека можно абсолютным образом отсечь от общества, потому что он абсолютно зол, значит признать, что общество представляет из себя абсолютное добро, а этому сейчас не поверит ни один здравомыслящий человек. Более того, легче поверить обратному. Наше общество стало таким злым и преступным лишь потому, что возвело себя в ранг первопричины и озабочено только самосохранением да успехами в истории. Оно десакрализовано, в этом нет сомнений, но начиная с XIX века оно начало создавать некий эрзац религии, навязывая себя в качестве объекта для поклонения. Эволюционные доктрины и сопутствующие им идеи естественного отбора сделали высшей целью человечества общество будущего. Политические утопии, привитые к этим доктринам, предрекают в конце времен золотой век, заранее оправдывающий все общественные неурядицы. Общество приучилось обелять все, что способствует приближению этого будущего, в том числе и смертную казнь, применяемую без ограничений. С этого момента оно стало считать преступлением и святотатством все, что противоречит его замыслам и недолговечным догмам. Иначе говоря, палач из жреца превратился в функционера. Результат налицо: общество середины XX века, утратившее, в силу простой логики, право на применение смертной казни, должно теперь отменить ее из реальных соображений.

Как, в самом деле, можно определить нашу цивилизацию, соотнося ее с преступлением? Ответ прост: вот уже тридцать лет, как преступления государства довлеют над преступлениями отдельных лиц. Я уж не говорю о войнах, широкомасштабных или локальных, хотя кровь — тоже своего рода алкоголь, одурманивающий человека похлеще самых забористых вин. Число людей, убитых непосредственно государством, приняло астрономические размеры и бесконечно превосходит число обычных «частных» убийств. Среди заключенных все меньше и меньше уголовников, все больше и больше политических узников. И вот тому доказательство: сегодня каждый из нас, как бы ни была чиста его совесть, не исключает для себя возможности быть приговоренным к смерти, тогда как в начале века подобные опасения показались бы абсурдными. Каламбур Альфонса Карра «Пусть господа убийцы начинают» потерял всякий смысл. Больше всего крови проливает тот, кто считает, что на его стороне право, логика и сама история.