Выбрать главу

Теперь осталось укрепить веру в себя, ибо лето еще не кончилось. Только нельзя больше действовать без разбору. Не довольствоваться тем, что само идет в руки, нет, теперь будет выбирать она в соответствии с явным, в соответствии с тайным планом. С литературной точки зрения, девятнадцатый век представляется мне весьма интересным . Она перечитывает Раабе, Келлера, Шторма, стремится к трезвости, отлично ведая, что творит, спускается в малый мир. Ясные, четко разграниченные события, доступные взгляду вплоть до разветвления чувств, которые всегда остаются простыми. Другая же ее страсть, почти греховная: сложность, многозначность, утонченность, чувства на пределе — Томас Манн теперь остается на втором плане. Сама она записывает вот что: истории, которые слышала от людей, жизнеописания, легендарные и поддающиеся проверке, словно до глубины души не доверяет воображению, словно в нем заложены возможности сбиться с пути. Твердые, ясные очертания, не растворившиеся в чувстве, не надломленные игрой мысли. Писать сурово , приказывает она себе самой, сухой юмор, острый взгляд, уметь провести границу между истинным чувством и сентиментальностью, остерегаться подделок! Точность! Однажды мне удается разобрать на полях неоконченной рукописи: Готфрид Келлер! Надо уметь перечитывать рассказы снова и снова .

Ни разу она не осмелилась написать: мои рассказы.

Тут невольно задаешь себе вопрос: а стоит ли и дальше заблуждаться на собственный счет? Хотя бы до той минуты, когда несоответствие между требованиями, которые ты к себе предъявляешь, и собственными силами перестанет быть таким удручающим? Может, лучше постепенно наращивать антизаблуждение, чтобы тебя не поверг на землю первый, ничем не смягченный натиск того, что принято называть прозрением?

Теперь она хочет, по крайней мере, узнать, с чем ей придется иметь дело. Только по этой и никакой другой причине она после начала учебного года и своего возвращения в город — как далеко остались поражения, заставившие ее бежать, как смешна и нелепа осторожно-участливая улыбочка мадам Шмидт! — идет к профессору раньше всех, словно у нее могут что-то выхватить из-под носа, идет, чтобы застолбить у него тему дипломной работы: «Рассказчик Теодор Шторм».

По моей просьбе университет выслал мне ее работу, любезно присовокупив, что я могу не торопиться с возвратом. Я знаю, она стоит в такой серой с проседью папке с зеленым кожаным корешком, регистрационный номер 1954/423, в одном ряду с сотнями других дипломных работ, которые накапливались здесь десятилетиями, и никто, кроме сухой пыли книгохранилищ, не заглядывает на эти полки. Какую бы оценку ни выставил соответствующий профессор, поставил бы он «очень хорошо», как в нашем случае, или всего лишь не пожелал заваливать, пыль их уравняет. И буквально каждый, ибо таково правило, завершил свои усилия следующей фразой: настоящим свидетельствую, что писала эту работу самостоятельно и не пользовалась иными пособиями, кроме перечисленных ниже. Криста Т . 22 мая 1954 года. Тогда у нее впереди оставалось еще восемь лет и девять месяцев. Часы заведены, теперь можно не беспокоиться, свой завод они отработают. С этой минуты их тиканье будет сопровождать нас. Свою работу она никому не показывала, а мы и не просили. Возможно, ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы сдать ее в секретариат, кстати, много позже, чем требовалось. Под конец Гюнтер каждый день напоминал ей о сроках. Оценку «очень хорошо» Криста Т. выслушала с великим равнодушием, впоследствии она ни разу не поинтересуется, что же она там написала. Среди ее бумаг я этой работы не обнаружила.

И вот я впервые читаю ее, ожидая встретить те высокомерные интонации, те заранее заданные, трескучие фразы, с которыми мы в то время не столько осваивали, сколько штурмовали свои темы. Я никак не ожидала ни проникновенного понимания, ни признаний, а того меньше самопроверки и почти неприкрашенного самоизображения — словом, не ожидала вторжения личной проблематики в бесстрастное научное исследование.

Для нас очень важно, чтобы правильные вопросы возникали своевременно, и в этом смысле ей, Кристе Т., повезло, вопрос готов, вот он: может ли человек выразить себя в искусстве и если да, то каким путем и при каких обстоятельствах.

Вот почему, читая, я слышу ее голос. Она говорит о духовных приключениях своего писателя, и ее нимало не смущает, что между ним и другим лицом, которое ею хотя и не названо, но все время присутствует, возникает своеобразное родство. Почему именно Шторм? Она объясняет: потому что его отношение к миру «преимущественно лирического характера» и потому, что подобный характер в условиях эпохи, отмеченной тенденциями упадка и эпигонства, должен прилагать особые усилия, чтобы осуществить свое творческое призвание. Значит, дело в усилиях. Она отнюдь не переоценивает его творчество, зато она ценит, что оно вообще стало возможным. Она отнюдь не защищает творца идиллий, отнюдь не пытается превратить занятую им провинцию в великую поэтическую державу. Но то, чем он владеет вопреки всему, действительно завоевано, и в каких условиях!

Я вижу, как он идет, ее писатель, и я слышу, как она говорит о нем. Она проводит его через многое: через нервную чувствительность , к примеру, ибо не желает нарушить непосредственность восприятия; многое в нем она, по ее признанию, любит: несломленный артистизм, который толкует себя как совершенную человечность . Многое в нем она отрицает: бегство поэзии от грозящего распада человеческой личности на окраину событий . Она не способна обмануть никого из тех, кто понимает прочитанное, возможно, в этот единственный раз она и не хотела обманывать касательно беспокойства, которое притаилось за этими строгими и справедливыми оценками. «Я» здесь не присутствует, конечно же нет. До поры до времени «Мы» или «нечто». Ужас ненадломленного человека, влюбленного в жизнь, перед неизбежностью смерти, перед угрозой небытия все время веет на нас со страниц его творений … Она же, пишущая, — добраться до сути вещей я могу, лишь когда пишу о них , — чувствует, как ее искушает, как ей грозит эта тяга к второстепенному, к незначительным проявлениям природы, к частному случаю, к прозрачному, простому образу. Уклоняться от уродливого — о как она это понимает! Исполнившись смирения, вырабатывать в себе мужество и волю к жизни и пытаться передать это читателю… «Некто» готов последовать туда за писателем. Охотно позволяет увлечь себя в ограниченный мир его образов, обаятельный, богатый чувствами , замечая, однако, что они как личности постепенно умаляются из-за упорного замыкания в темах — любовь, семья: при столь скудных человеческих отношениях пламя вскоре опадает

«Некто» должен дистанцироваться от этого, оттолкнуться, собраться с духом, даже если все это обернется против него самого. Вот что истинно: конфликты захватывают всего человека, целиком, повергают его на колени, уничтожают в нем веру в самого себя. Впрочем, все они мало общаются друг с другом, их возможности защитить себя ограничены. Из чего, собственно, и вытекает их нежизнеспособность .

Предательское «собственно». Так отвечают на возражения. Так говорят о своих современниках, с которыми хочешь не хочешь приходится себя сравнивать. Кто мог бы теперь удержать безудержный поток ее речей? Кто мог бы заставить ее поднять глаза, выслушать, в чем ее хотят упрекнуть, теперь наконец-то упрекнуть, и почему лишь теперь? Но она упорно представляет на рассмотрение свои взгляды, она не поднимает голоса, она сама призывает себя к порядку, запрещает себе увлечение, которое трудно не заметить: конфликт между «хотеть» и «не мочь» загнал его в жизненное захолустье

Она проявляет даже — и откуда это у нее взялось в то время? — понимание основ трагического, чего требует от своего автора вместо несчастного осознания себя как личности . Противоречие, в котором он жил, грозило разорвать его. Он же, уклоняющийся от окончательной духовной последовательности , остается сравнительно невредимым и в жалобах изливает все, что оскорбляет его чувствительную душу, раньше чем конфликт успеет набрать силу и достичь полного накала и остроты .