Она стояла и знала, что вспоминает о себе самой, как никто никогда о ней не вспомнит. Вот оно как, думала она удивленно, вот оно как может быть. Впрочем, будем кратки.
Ребенок, девочка, родилась осенью, вполне здоровенькая. Думаю, что Криста Т. в глубине души опасалась другого и почувствовала большое облегчение. И восприняла это как залог, залог жизни. Как возобновление старого договора, на который она теперь снова может положиться. И потому, когда силы вновь оставили ее, она сочла это предательством.
Взгляд, который она бросила на детей из увозившей ее машины, был, наверно, прощальным взглядом. Вернулось то, что не должно было возвратиться. Возвратить, вернуть обратно… Все слова имеют двойной смысл, один — из этого мира, другой — из того. На этот раз она держится тише и спрашивает меньше, чем в первый раз, и ее, не расспрашивающую, ободряют активней: вы справитесь, вы сами знаете, что справитесь. Порой она долго глядит на позолоченный церковный шпиль, который виден из ее окна. Когда ожидание затягивается, она берет книгу. Она жадно читает, снова возвращается к старой привычке выписывать фразы, строчки. Последним в ее записной книжке стоит стихотворение:
«Наконец», пишет она на полях, и это означает примерно следующее: теперь ты не умрешь. Начинается то, чего ей так мучительно недоставало: увидеть самих себя; она отчетливо сознает, что время работает на нее, и все же вынуждена сказать себе: я слишком рано родилась. Ибо знает: недолго еще люди будут умирать от этой болезни.
Средство, казалось, подействовало снова, у нее появился аппетит. Она снова беспокоится о том, чтобы дети были как следует ухожены. Она пишет мне: я бы рада узнать как можно больше о вашей жизни, если только время позволит .
Она видит, что переливания крови становятся все чаще и тянутся дольше, чем в первый раз. Она видит, как чужая, здоровая кровь из стеклянного сосуда каплет в ее руку, и думает, что нет такой силы в мире, которая помешала бы ее костному мозгу заполнять ее собственную красную кровь разрушительными белыми тельцами. Слишком рано жила, возможно, подумала она, но ни один человек на свете не может искренне пожелать себе родиться и умереть в какое-нибудь иное время, кроме своего собственного. Ничего нельзя пожелать себе, кроме возможности приобщиться к действительным радостям и действительным горестям своего времени. Может быть, это было последним ее желанием, может быть, это желание привязывало ее к жизни до последней минуты.
Резко и неожиданно произошел коренной перелом. Формула крови полностью исказилась за одну ночь, словно внезапно иссякла какая-то сила, словно вдруг не хватило чьего-то терпения. Женщина-врач, державшая в руке результаты анализа, знала, что стоит у постели мертвой. Теперь можете приходить в любое время, сказала она Юстусу, встретив его в коридоре. Когда захотите. Наши средства отныне бессильны. Я не знаю, что в ней сейчас происходит, я знаю только то, что написано здесь: цифры. Она уронила руки и отвернулась.
Те изменения, которые еще необходимы, происходят быстро. У нее поднимается температура, начинаются боли. Ей дают наркотики. Когда она приходит в себя, у постели сидит Юстус. Спрашивать она перестала. О детях она больше не вспоминает. Тихо и неторопливо беседуют они о безразличных предметах, потом и это прекращается. Она еще смотрит на него, она еще его узнает. Но сознание затуманивается. Сперва исчезает улыбка, потом исчезают с лица все остальные выражения и остается только одно — боли. Часть за частью она забирает себя, что-то забирает ее. В самом конце, перед последним оцепенением, сперва равнодушие, потом строгость. Больше никаких двусмысленностей и никаких признаний. Незадолго до смерти она хочет что-то сказать, но не может.
Она умерла ранним февральским утром.
Земля глубоко промерзла и была покрыта снегом. Пришлось лопатами расчищать путь до могилы, а могильную яму долбить заступом. Я не была при том, как ее опускали в землю. Когда я впервые увидела эту могилу, было лето, песок сухой и рассыпчатый. Кладбище раскинулось просторно, вдалеке от деревни, на небольшом возвышении. В головах у нее росли два куста облепихи. Небо над ними отливало той чистой и нежной голубизной, которая поражает как удар. И все это видишь еще раз, говорила Криста Т., когда глянешь в озеро, только там оно чуть подсвечено зеленым.
Она, как и дети, разулась, когда мы поднимались на холм. Вот она идет босиком по колючей, жесткой траве и размахивает сандалиями, держа их за ремешок. Порой она нагибается за какой-нибудь травинкой для своего гербария «Виды растений вокруг озера». И безмерно радуется, найдя серебристый чертополох. Потом нам всем приказано оглянуться, потому что отсюда еще раз открывается вид на камышовую крышу ее дома. Он и в самом деле хорошо стоит, говорит она с удовлетворением, место выбрано правильно.
Ночью ей приснился странный сон: в старом здании, которого я совсем не знаю, мне надо подняться по лестнице, под самую крышу. Я попадаю на большой чердак, знакомо-незнакомый, как и весь дом. Там решетчатый такой загончик с дверным проемом, но без дверей. В загончике стоит стол, а на нем — коричневые мальчишечьи шапки из меха, из кожи. Появляется старик, он хромает. Я с ним не знакома, но знаю: это школьный сторож. Он говорит: вместо следующего урока все они пойдут на выставку. Тут я соображаю, что за стеной, к которой пристроен этот загончик, сидит мой прежний класс. Вот почему я и пришла сюда. Я вдруг радуюсь, что снова увижу их всех. Мне вспоминаются их имена. Должно быть, я долго болела. Я дождусь перемены, а потом просто-напросто пойду с ними на эту выставку, как раньше. Вдруг меня осеняет: я уже больше не такая молодая, как они, я за это время состарилась. Ощущение молодости мгновенно исчезает, и я знаю: навсегда. Шапки по-прежнему лежат на столе, но я понимаю: это я просто вспомнила про них, хотя в те времена, когда мы действительно были молоды, я ни разу не видела, чтобы они так вот лежали… И еще было странно: боль, которую я ощутила, одновременно наполнила меня радостью…
Мы легли в траву возле недоделанного фундамента какого-то летнего домика, в тени узловатой, взлохмаченной сосны. Небо, если долго в него смотреть, постепенно опускается на тебя, и лишь голоса детей снова и снова заставляют его взмывать кверху. Тепло земли проникает в нас и смешивается с нашим собственным теплом. Порой мы перекинемся словом, но редко. То, что мы позднее должны будем сказать друг другу, можно лишь предчувствовать: у слов тоже есть свое время, их нельзя произвольно извлекать из будущего по собственному усмотрению. Знать, что они придут в свой срок, уже достаточно.
Часа через два-три мы расстанемся. Она сунет мне в машину цветок красного мака, сорванный ею по дороге. Тебя ведь не смущает, что он скоро осыплется? Нет, меня это не смущает. Она останется стоять посреди дороги, будет махать мне рукой. Может быть, мы еще увидимся, а может быть, и нет. Сейчас наше дело — смеяться и махать.
Криста Т. останется.
Когда-нибудь захотят узнать, кто она была и кого это забывают. Захотят увидеть ее, она поняла бы это. Зададутся вопросом, а точно ли существовал тот, другой образ, на котором упорно настаивает память скорби. И следовательно, однажды должны будут ее воссоздать. Чтобы умолкли сомнения, чтобы ее можно было увидеть.
Если не сейчас, то когда же?