Не любят варнаков в Сибири, а порой и арестантов не жалуют, но открывает «Милосердная» сердца сибиряков, снабжая узников едой и наделяя их деньгами.
— Дайте нам с Милосердной по России пройти, — как-то жаловался на привале старый арестант, по облику истинный разбойник, — я б к месту с купеческими капиталами приходил, сбегал бы, а потом по этапу вновь шёл! Ой жаль, что только в Сибири её власти петь дозволяют!
Ночевали в этот раз на полуэтапе. Предыдущие оказались забиты арестантами, выведенными из Иркутска, потому на ночь останавливаться пришлось под открытым небом: ни кандальным отдыха, ни караульной команде покоя. Но никто, к счастью для капитана и подпоручика, не сбежал.
Полуэтап представлял частокол с широкими воротами, большой двор и несколько строений. Тот дом, что поменьше и более обихоженный — для офицеров. В доме побольше несколько комнат — отдельно для конвойных солдат, отдельно для вольнонаемных, и отдельно для казаков. Сбоку пристройка для местного сторожа. Дальше конюшни, караульная, амбар и длинный бревенчатый арестантский дом с крепкими решетками на окнах. Арестантский дом разделялся на две половины сквозным коридором в который выходили зарешеченные двери. В дальнем углу камера для буйных, которых завели в острожек первыми, затем свою комнаты заняли иваны с присными, затем остальные. В процесс расселения конвойные не вмешивались. В итоге в комнатах иванов было свободно, а прочие набились сколько влезло, кто как смог: кто по двое на нарах, а кто и вовсе не полу, благо еще короткое сибирское лето.
Казаки-буряты поселились отдельно, споро возведя за частоколом юрту. Двое из них, с двумя из трех собак, расположились в караульной, обещая выпустить собак на ночь во двор. С ними двое стрелков-караульных. Никто казаков самих сторожить не оставит. Что инородных, что природных. Разгильдяи еще те! Особенно буряты. Нет им в этом деле доверия. Беглых ловить — одно, сторожить согласно устава караульной службы — совсем другое. Для православных казаков подобное затруднительно, а для бурятов и вовсе невозможно.
Впереди этап ожидало селение Оёк. Хоть и Кубинская всё ещё степь, но места топкие, болотистые, не пригодные для кочевого хозяйства. Потому тут обитали всё больше буряты-хлеборобы. Осев на землю, прощаясь с вольной кочевой жизнью, буряты горестно вздыхали: «Ой-ёх»! Оттого и названия пошло.
За Оёком шли всё больше бурятские селения и стойбища. Места неласковые для каторжных.
Севостьянову выпало ехать в самом конце обоза. И хоть ему доставалась вся пыль, и все запахи, ему было безразлично. Сразу после пожара Ефим цеплялся на прежний образ жизни, стараясь вести себя, как всегда, говорить, как всегда, будто ничего и не случилось. Но стоило ему покинуть город и остаться наедине с собой, как навалилось… Непонятное, животное, идущее изнутри. Солнце светит, лошадь фыркает, телега скрипит… А ощущение, будто и животинка к нему с презрением, и не скрип это, а грехи его на весы архангельские сыпятся, и кожу уже адские угольки припекают. А вечером завороженно уставившись в костер, видит сгорающую в пламени жену. Смотрит и смотрит… и не может даже пошевелиться или глаза отвести. Вместо сна ночью видение пламени вокруг жены, уже и глаз нет, и волос, вместо них языки огня и искры летящие во тьме во все стороны. И хрип задыхающихся в дыму детей. Страшно. Вскакивает во сне Ефим — вокруг возчики храпят, а ему опять задушливый хрип слышится. И поделать ничего не может, слабость во всем теле, слабость в голове, и беспомощность. И тихий голос жены: «мы тебя звали, что ж ты»!
Потому и сына выжившего легко барыне отдал, что боялся увидеть в его глазах укоризну. И с города Георгиева подбил бежать, не столько подельников Глаза опасаясь, сколько от себя убегая.
А оно в дороге и догнало!
Погрузился в себя Ефим, будто неживой обиходуя на привалах лошадку, задавая ей корм, осматривая телегу, всё как надоть, а будто и не он делает, а кто-то за него. В душе пожар, и хрипы, и тихий зов жены. Возчики что спросят — буркнет невпопад. Или вовсе промолчит. Приходил Георгиев, Ефим поздоровкался вежественно, а дальше разговор не задался. Отговорился усталостью и вроде тот поверил.
В дороге ещё хуже, чем на ночлеге: скрипит телега, скрипят зубы, перемалывая горе горькое, муку-мучение, хрипят предсмертные детские голоса, и будто даже ощущение, что от этого косточки скрипят под тяжестью греха тяжкого.
Сбежал с Иркутска, да разве от себя убежишь?
Ни в Москве, ни за Москвой,
Меж Бутырской и Тверской,
Там стоят четыре башни,