Выбрать главу

Пел Глембоцкий Кармелюка громко, будто специально издеваясь на каторжным начальством. За эту песню его неоднократно наказывали, как, впрочем, наказывали и за дерзкое поведение, и еще за множество провинностей. А за побег с каторги, был за Глембоцким и такой грех, добавили срок и приговорили к работе в кандалах. Но Феликс не унывал. По его словам Кармалюк трижды бежал с каторги, трижды его били шпицрутенами по сто одному удару, трижды били кнутом по пятьдесят ударов, дважды клеймили, приковывали к столбу, всячески пытали… А он выскальзывал из рук властей и вновь разбойничал.

– Как только насмерть не забили? – удивлялся Ефим.

– Это еще ничего! Близкого друга Кармалюка четыре раза через строй пускали. Если сложить воедино – четыре с половиной тысячи ударов вытерпел, и ничего, выжил.

– Как то много ты про этого Карманюка знаешь, – с сомнением покачал головой Севостьянов.

– Кармалюка. Так мой дед у него в банде был, отцу много рассказывал, а тот мне. Я уже здесь, в Сибири родился. Тогда тысячи людей к суду привлекли как пособников. Сотни и сотни на каторгу и поселение отправили.

– Твой дед был в банде у Кармалюка?

– А чего? У Устима и поляки были, и евреи, и русские, а не только малороссы. В каждой нации есть люди, что волю любят. А Кармалюк еще и удачливый атаман был. Предательством его только и погубили. Предательством заманили, да брать побоялись, хоть и много их было, врагов. Выстрелили в спину, да не пулей, а заговоренной серебряной пуговицей. Если бы сразу не убили бы, сами бы полегли. А если б схватили даже, так он снова сбежал бы! – убежденно говорил Глембоцкий.

И несколько раз намекал Ефиму на возможный побег. Но Севостьянов сделал вид, что намеков не понял. Жена, дети, и срок небольшой – из-за чего рисковать?

А в какую-то ночь, воспользовавшись случаем, Феликс сбежал, оглушив и связав конвойного, и забрав форменный мундир, шапку, сапоги, шинель и ружье со штыком.

Искали Глембоцкого, да не нашли. А через год поймали ажно в в самой Москве беглого каторжника, а тот и показал на допросе, как его и еще троих варнаков, подобранных по дороге, Глембоцский вывел из Сибири. Жили милостыней, Глембоцкий еще и бумагу какую-то ухитрился выправить. Варнаки так и шли в арестантских халатах, а Феликс в солдатском и с ружьем говорил встречным, что ведет каторжников на допрос. Сперва называли Тюмень, потом Кунгур, потом другие города по дороге, и так до самой Москвы, где и расстались.

Нехай гонять, нехай ловлять,

Нехай заганяють,

Нехай мене, Кармелюка,

В світі споминають.

Переплелась песня возчика с воспоминанием Ефима, и тонкой ниточкой вытащила из омута отчаяния.

Замотал головой Севостьянов, будто отряхивая годы прожитые мирным семейным десятником, сбрасывая на дорогу отчаянье и тоску.

Впереди поскрипывала телега со всяким арестантским скарбом, управляемая Степаном, бойким молодым парнем откуда-то из-под Царицына, ежели не врёт. В небе солнышко. Над степью вольный ветер. И песня:

Славное море — священный Байкал,

Славный корабль — омулёвая бочка.

Эй, Баргузин, пошевеливай вал,

Молодцу плыть недалёчко.

Голос у певца сильный и красивый. Ему бы гармонь, да на посиделки – все б девки его были.

И как то подумалось… скользнуло с краешку, да зацепилось: странный парень этот Степан. Вот вроде весь на виду и насквозь понятный… Весёлый, резкий, типичный мазурик, коих Ефим насмотрелся на каторге предостаточно. И песни, которых Степан знал множество, всё были воровскими.

Но вспоминая свои первые впечатления об этом парне, Ефим отчего-то ощущал некоторую нарочитость, наигранность поведения парня. В том как тот оглядывался украдкой, когда думал, что его никто не видит. Как держит оружие поближе к себе. И весь такой вроде расслабленный, песни поет, а сам напряженный, прям подпружиненный, как кот перед дракой.

С другими возчиками вроде и разговоры разговаривает, а не сходится, в особицу держится. И еще один в обозе так же ведёт. Выкрест Боря Трынпуль. Ефим слышал, как иваны того так называли. С иванами Боря вась-вась, не ручкаются, конечно, у воров это не принято, но с полным взаимным уважением. А трынпуль это такая штука, на которой туши овец или другого скота свежуют. Просто так такое прозвище не дадут. А так еврей-евреем, хоть и с крестом православным, только разве что нет пейсов или как они там.

И видать ходил с этапами. Ефим вспомнил, как еще в Иркутске Боря сказал арестантам из крестьян, что тихонько пели, слаживаясь перед выходом: «С такими скучными лицами, никто вам денег не даст». Весомо так сказал, со знанием.

Боря тоже постоянно настороже, и будто ожидает чего-то, как и Степан.

Севостьянов стал припоминать, что еще подозрительного заметил в дороге… И припомнил!

Выделил третьего подозрительного, возчика по имени Ираклий. Вполне себе обычный мужичок, вежливый, тихий, спокойный, улыбчивый, благостный. Прям церковный староста или пономарь. Креста только не хватает и Требника в руках. Что мужичок непростой Ефим понял увидев, как порхает финка между пальцами явного умельца. Мужичок заметил взгляд Ефима, доброжелательно улыбнулся… и ножичек исчез… Вот был – и нет, растворился. Этот вел себя спокойно, но Ефим заметил, что Ираклий постоянно держится поближе к Трынпулю. А если Степану приходится отлучиться от своей повозки, Ираклий становится так, чтобы ее видеть.

Эта троица делает вид, что друг друга не знают, но время от времени переглядываются.

Чегой-то везут молодчики. Или для себя, или для иванов. Или из Иркутска, без различия выбранного направления, или куда-то на север, но в какое-то конкретное место.

Ефим и не ожидал от себя такой наблюдательности.

А Степан тем временем выводил новую песню:

С Иркутска ворочуся,

Счастливым может быть,

Быть можем наживуся –

Счастливо будем жить!

(Песни из сборника В. Н. Гартевельда «Песни каторги»)

Глава 5

Из ведра с водой на меня смотрело отражение усталой рожи весьма подозрительного вида.

Нечесаные и немытые патлы, уже начавшая кудрявиться неряшливая бородка, ну вылитый бомжара.

Так-то я на мордаху пригож и фигурой весьма справен, хоть в сериалах снимайся, но…

Черт, да много этих «но», очень много.

- Твою мать… – я вслух ругнулся, сел на траву и с наслаждением пошевелил пальцами босых ног.

Гребаные сапоги! Гребаные портянки! К счастью, заворачивать я их умею. Ну… почти умею.

Но, увы, со своими туфлями пришлось безжалостно расстаться. И с брюками. С рубашкой тоже и даже с трусами. Слишком уж моя одежда отличается от нынешней моды. И фасоном и материалами. А трусы вовсе не носят. Как не спалился – бог весть. Помогло то, что во время пожара изгваздался в саже, как черт-истопник, а потом ссудили шинелькой, которой прикрывался. А окончательно выручил врач – наградил за труды праведные застиранной рубахой косовороткой, потертым пиджаком, штанами и сильно ношенными, потрескавшимися сапогами. Про картуз и бельишко забыл сказать, оные мне тоже предоставили. Так что из моего сейчас на мне ровно ничего нет. А бумажник с правами и карточками куда-то исчез еще во время пожара.

Черт, если бы кто-то меня предупредил о таком повороте судьбы, никогда не поверил бы. А может и по морде дал доброхоту.

Но случилось то что случилось, теперь я Семен Семенович Георгиев, разночинец, студент-историк, а вокруг матушка Сибирь во всем ее великолепии, де еще самого настоящего девятнадцатого века. И вдобавок ко всему, я теперь помощник фельдшера каторжного этапа, следующего в Усть-Кут. Вот, сидят, бедолаги в казенной робе, кандалах и с бритыми наполовину головами.

Первое время кручинился так, что впору вздернуться было, но потом немного пообвыкся. Выживать-то как-то надо? Вот и выживаю как могу. А точнее, плыву по течению.