Но, выглядывая его и вся отдаваясь этому, она, это часто бывает, и не заметила, пропустила его в толпе; он уже бежал к ней, расталкивая людей, она же продолжала не замечать его, и когда вблизи от него, рядом, руку протяни — он протянул к ней руки и дотронулся до края юбки — она высоко стояла — только тут она его увидела, охнула, еще больше побледнела, зажмурилась и как в воду — к нему, небритому, грязному от дороги.
— Саша!
Но после этого своего порыва она сразу же с привычной надменностью сузила яркие глаза и спросила безразлично:
— Сперва к тетушке пойдете?
— Да, он тоже справился с волнением. — Разумеется.
Анечка ничего не сказала ему о царском по тем временам завтраке с кофе, который она достала с таким трудом, не сказала и про подругу, сейчас отсутствующую…
И когда наш дядя Саша, побритый и надушенный невыдыхающимся Убиганом», еще с последней теткиной поездки в Париж, нашел Анечку посреди убогой комнатки с узким немецким окном на пятом этаже уродливого доходного дома, Анечка была не одна. Ее подруга Фира вернулась с работы; долгоносая, в красном платке, она бесполезно торчала в комнате, пытаясь запалить примус. На дядю Сашу поглядела неодобрительно, со сжатыми, ярко намазанными сердечком и в цвет красной косынки губами, и потянула носом его французский шик, опалив революционным презрением.
— Меня зовут Эсфирь Зиновьевна, — сказала подруга, представляясь.
— Нет такого имени — Эсфирь, — сказал тут же дядя Саша, схлестнувшись с подругой глазами. Так ученая служебная собака всегда хватает палку, даже когда и настроения нет хватать, а тут — одна привычка, рефлекс подлый… — Есть библейское звездное имя Эстер, — продолжал дядя Саша. — Это в долгих странствиях по земле ваш народ потерял слова, назвал испорченный местечковостью немецкий своим языком… — Он договаривал скороговоркой, потому что в тот момент дяде Саше послышалось, что Анечка тихо, горестно завыла в углу за его спиной, как от хронической зубной боли…
— Меня зовут Эсфирь, — угрюмо отрезала революционница. Он ей сразу не понравился. И что нашла в этом ободранном хлыще из бывших ее златокудрая подруга?
Втроем они просидели до глубокой ночи. Он, с усиливающейся ненавистью к себе и Анечке, спорил с этой Фирой, не желавшей называться своим истинным именем, и, проспорив до хрипоты, опять ушел к тетке. Правда, к тому времени, когда он уходил, Фира демонстративно покинула их — отправилась ночевать на сундуке в коммунальный коридор, и они остались наконец вдвоем. Злой и выдохшийся, подперев длинными, сухими уже тогда, в молодости, пальцами лоб, он с отвращением курил махорку, а она сидела напротив на кровати — больше не на чем было сидеть; когда юная дрянь еще на сундук не ушла, они обе сидели рядом, жмурясь от махорочного дыма, и их осоловевшие от бессонного сидения глаза презрительно слезились.
Анечка теперь молчала, и когда дядя Саша встал с табуретки и поцеловал ее большую нежную руку, без колец, с обгрызенными от тоски ногтями, она тут же спрятала ее, может, стыдясь, в карман вязаной кофточки.
— Я пойду, Анна Никитишна, — сказал, как спросил, он.
— Конечно, — она сощурилась и наклонила голову.
— До завтра.
Она почему-то не ответила, затряся головою. Он еще долго помнил, собственно, всегда помнил, как она сидела на кровати в ту ночь и как опустила голову к плечам, будто шею ей перебили, когда он прощально поклонился ей у порога комнаты и открыл дверь в темный коридор. Там, в коридоре, он, конечно, наткнулся на сундук с Фирой, ударившись коленкой об его острый край, обитый металлом. С сундука даже вздоха не донеслось. Из этого он понял, что на сундуке не спят и следят за ним привыкшими к темноте круглыми кошачьими глазами… Потом дядя Саша никак не мог открыть входную дверь, с трудом нащупав замок, он зажигал и терял сырые спички. Наконец дверь поддалась, и он выскочил на маленькую площадку, освещенную луной из разбитой форточки, которая одна только и сияла лунным блеском, в то время как окна всех этажей узкой лестницы этого проклятого дома давно были забиты фанерой.
Последний раз споткнувшись на обломанных ступеньках, он вышел на тротуар и все-таки посмотрел вверх — туда, где по его понятиям должно было быть ее окно. От этого своего движения он вспомнил отчетливо и горько ту очаровательную ночь с сиренью и скрипом ее легких шагов по гравию; он даже постоял немного, ожидая, хотя уж чего и кого теперь можно было ждать…
Когда он добрался под утро до теткиного дома, послышался пароходный гудок: и этот город стоял на реке.