Вот тогда, после неизвестной читателю и докторше совместной, тайно и неожиданно оговоренной поездки на пароходе, когда дядя Саша, собиравшийся, как всегда, в Крым, изменил планы и, сложив чемодан за ночь, сперва уехал в Казань, а потом так же неожиданно вернулся через трое суток, докторша и спросила его между прочим:
— Кто такая Анечка?
— Кузина, — буркнул он неправду и уже с чистым сердцем добавил зло: — Совсем рехнулась на люцерне! — Но и этого показалось мало ему, и он сказал: — Климакс.
— Са-а-аша! — протянула докторша, кивнув на любопытную дочку, последнюю из детей, позднюю, родившуюся перед самой войной, с коричневыми — в дядисашину породу, — вздохнув, объясняла подругам докторша — глазами.
Кажется, Анечка сама протянула дяде Саше руку для этой поездки, кажется, она решила помириться, и после совещания в Горьком, на которое была делегирована Полтавским институтом, послала дяде Саше письмецо. Правда, если не ошибаюсь, дядя Саша вдруг сам до этого поздравил Анечку с днем Ангела через сестру Надю, но та могла и не передать; она вечно была погружена в несчастья своей семьи: то одноглазого скрипача почему-то выгоняли из оркестра, то старший сын уходил в армию.
На Анечкино предложение прокатиться на пароходе — у Анечки как у делегатки была возможность достать пароходную бронь — дядя Саша откликнулся немедленно и не поехал в Гурзуф, куда ездил ежегодно в течение последних двадцати пяти лет, исключая войну, и всегда осенью. Анечка тоже любила Крым, но приезжала туда только весною… Будем считать, что они все-таки думали друг о друге, когда на тесной гурзуфской площади вылезали из жаркого автобуса, измученные крутящейся крымской дорогой, и с одинаковым чувством освобождения, разделенные полугодом, шли к морю, над которым висел известный крымский задник с туманным силуэтом Аю-Дага… Верно, каждый надеялся, что уступит и, наконец, поменяет пагубную привычку, и дядя Саша, обритый наголо по моде тридцатых годов, вдруг нагрянет во время цветущего миндаля в гости к татарину Али, почтенному старцу из бывшего клуба крымских проводников, у которого он всегда останавливался, или она, Анечка, вдруг появится на круто берущей вверх осенней дорожке знаменитой можжевеловой рощи… Но тогда они бы опять не встретились, заметит ехидный читатель, и опять все пойдет прежним путем. Так оно и шло, кстати, и в эту описываемую нами пароходную встречу они остались верны себе — они поссорились. Он приревновал ее к Трофиму Денисовичу Лысенко; для справки, — к знаменитому тогда академику, самому автору ветвистой пшеницы, вот как!
В ссорах дяди Саши и Анечки всегда было непонятно, кто начал; издали казалось, что темная волна поднималась со дна их измученных душ, опустошительная и роковая, а потом уж, что и говорить — пустой берег в обломках.
Но сперва:
— Вы не меняетесь, Анна Никитишна! — сказал дядя Саша Анечке на пароходной пристани, куда она приехала, запоздав, в серой «Победе» с шашечками, а он уже ждал ее, перекинув через руку китайский плащ. Это он нарочно сказал ей, и разглядывать было нечего, сразу кинулась в голову легкая сетка морщин; он почувствовал жалость к ее тоже поддающимся несправедливому старению татарским скулам, но сами глаза Анечки в отместку полыхнули на него по-прежнему опасным светом, вот тут он и сказал ей дрогнувшим голосом:
— Вы не меняетесь, Анна Никитишна! — то есть не так уж и солгал дядя Саша.
Сестры его утверждали, что она одна, всегда одна; говорили они об этом, понизив голос, с ударением на «всегда» и обязательно при этом взглядывали на него значительно, и в письмах писали: «Анечка все одна».
Днечка носила теперь новую прическу, будучи незамужней, она особенно следила за собою — это бросалось в глаза в провинциальной толпе; его всегда поражало, как она видна в толпе, — и в юности, и вот сейчас, когда шла навстречу ему легким, не меняющимся с годами шагом. Ее новая прическа — две косы, уложенные вокруг головы, подтягивали волосы к вискам, и она по-прежнему смахивала на лошадку… Загадка ее отдельного независимого существования мучила его; он иногда пытался представить ее жизнь и всегда в мыслях своих натыкался на какого-нибудь ублюдка мужского рода — иначе не получалось; печальное утверждение его сестер — «всегда одна» — не убеждало ни на йоту. А что думала сама Анна Никитична? Кто разберет, какие мысли метались ночами в ее теряющей златокудрость голове? Но сейчас, несмотря на все потери, она казалась себе удивительно красивой.