Авангард задумался. И теперь уже сама Люба спросила:
— А он? — Он — в очках, на снимке с краю, во втором ряду. Толстый, круглый, безбровый. Было понятно, что и ростом не вышел. — Колобок, — усмехнулась Люба.
— Тут сложно, — вздохнул Авангард, — женился на одной. Хорошая вроде деваха, веселая, простая. Комсомолка. А отец у нее оказался троцкистом.
— Ну, — согласилась Любовь Петровна, — я вот сама кулацкая дочка, — и вдруг рассмеялась. Затряслась мелко-мелко, не поймешь, плачет, смеется, и бусы подрагивают на полной шее. Еще довоенные, из горного хрусталя, Васин подарок.
— Кулачка? — оживился Авангард.
— Да у нас всего одна корова была. Твоих-то троцкистов, небось реабилитировали?
— Жену. Родителя ее. Квартиру им дали отличную. В центре Алма-Аты. А нашего посмертно, — в груди у него что-то забулькало, — и могила неизвестно где. А в пятьдесят восьмом мы и комсорга нашего похоронили. Не на войне, но тоже от войны. Осколок в легких. Это он и придумал, что мы будем Авангардами.
В самом центре пожелтевшей фотографии, а понятно, что наш Авангард не расставался с нею никогда, и даже в больнице на прикроватной тумбочке всегда была с ним карточка братьев, где четверо сидят, трое стоят, а в самом центре — этот — бывший комсорг, обнимая двоих за плечи, он обнимал их всех, и защищал тоже, вроде наседки, а может, и орла. И руки его лежали на плечах братьев как крылья.
— А ведь что интересно, Люба, комсорг наш из поповской семьи. Отец его семинарию бросил и в революцию ушел, а дед — протоиерей. Во как! И фамилия у них — Знаменские. А мы все — уже Краснознаменские!
— Господи, — ахнула Любовь Петровна, — я думала, ты один Авангард, а вон вас сколько. Слушай, а как вы друг дружку-то звали, Авангарды?
Она опять готова была смеяться; отпятив локоть, глядела в упор не в карточку, а на самого Авангарда.
— А сколько мы вместе были, Люба? — Авангард вздохнул, задумался, — считай, год. А там двое — в Красную Армию, потом еще двое. А время — сама понимаешь! Халкин-Гол опять же. Одна война. Другая. А звали как? Так сперва ошибались, потом привыкли, и ничего. Но между собой больше по отчеству. Петрович, там, Степаныч, Нуруллиевич. Правда, накладка была: Петровичей двое. А так везде и на людях мы — Авангарды. Ясненько?
— Чего уж яснее. Значит, трое вас осталось.
— Трое. Я, вот он, — Авангард показал на технолога, — и он. У вас здесь живет. В Электростали.
— С усиками? Интересный.
— Семью в войну потерял, так и не женился. Остался одиноким, а теперь мы все сравнялись. Я без Зины пять лет.
Тут Любовь Петровна и заплакала.
— Ну, Люба, Люба, нехорошо, — забеспокоился Авангард, — держаться надо. Ты с какого года?
— С двадцатого.
— Я думал моложе. А я с семнадцатого. Еще в октябрятах на линейке вожатый крикнет: «Кто ровесник Октября?» Я сразу шаг вперед и руку тяну: «Я ровесник Октября!» — «Будь готов!» — «Всегда готов!». Я тебя с нашими познакомлю, Люба. Это такие люди. Сейчас у меня сложные дни. А потом махну в Электросталь. А может, и в Ленинград. К Авангарду Николаевичу.
— Слушай, вдруг спросила Люба, — а тебя по-настоящему как зовут?
— Авангард, — он удивился.
— Да я не о том, — она махнула рукой, — как мать крестила?
Тут он рассердился, крикнул:
— Авангард!
Все это время Лагутин жил на вокзале.
Вызванный в помощь через Валентина Генриховича, инженер ухитрился — таки, правда, опять со скандалом, оформить десятидневный отпуск за свой счет и прибыл в столицу. Жена Галя находилась в Луцке у родителей, двойняшки, конечно, при ней. У Гали отпуск был настоящий, и осторожный Лагутин позвонил ей уже из Москвы, наврал, что в командировке. Галя удивилась, но велела Лагутину взять ручку в руки и записать торговые поручения.
— Ты пишешь? — строго спрашивала Галя, — Лагутин, ты записываешь?
— Пишу! — весело говорил Лагутин и не писал. У него была замечательная память, это во-первых, во-вторых — денег не было, но жизнь была прекрасна.
Правда, его приметила милиция, но он поменял Курский на Киевский. У родственницы Авангарда останавливаться было совестно, а в общежитие гостиницы «Южная» не хотелось — там пришлось бы разговаривать с другими, такими же как он, а Лагутин заболел нагрянувшей свободой. Никто его не дергал, не посылал за молоком и картошкой, не говорил, что купленная им манка с жучками, и сам он не мучился своей бесполезностью в хозяйстве и не раздражал жену Галю, которая выбивалась из сил, борясь с Лагутиным и его детьми за порядок. А главное — голова вскипала идеями.