Когда она была маленькая, он звал ее татарочка за узость ярких синих глаз над смуглыми скулами. Он считал ее дурнушкой. Он не разгадал. Она стала прекрасна… Они играли в саду в крокет. Он знал правила, разумеется, лучше ее и посмел сказать об этом. Она вспыхнула. Но он опять поправил Анечку. Тогда она подняла очаровательной ручкой крокетный молоток и с неожиданной силой запустила его — нет! нет! не в голову дяди Саши — в кусты сирени, живой изгородью окаймлявшие площадку. Кровь у Анечки была дикая, может, и вправду, татарская; родители — купцы из Казани.
Тогда, в те незабвенные времена, они и начали спорить. Анечка высказывала крутолобость в стремлении к переменам и нисколечко не была заражена декадентскою мистикой. Он возражал ей больше по привычке, с усмешкою, и радовался про себя красным пятнам негодования на ее очаровательных щечках. Это было игрою, он кусал нарочно, сказал, что не любит Толстого, а она задохнулась. Но тут уж и его сестры, и приглашенные к чаю поповские дочки, презиравшие своего бедного отца за церковную анафему великому писателю, вступились хором. Анечка тотчас же замолчала, она любила вести сольную партию. Он попытался ее провоцировать, но, по-видимому, бездарно. Так, по крайней мере, она высказывала глазами, сморщив носик, а он зря заливался о Достоевском и эсхатологическом сознании, затем о русском мужике и крестьянских наделах, и почему-то о премированном в Париже жеребце конного завода ее кузена, который, жеребец то есть, все равно в щиколотке не то что английский. Но и последнюю глупость встретило только брезгливое девичье молчанье.
Как в другие дни и другие годы, он ненавидел ее за это упрямство, но сейчас, весной четырнадцатого, он видел только ее прелестное лицо и знал наверняка, что она молчит для него, как и спорила до этого для него — вот так вот! Когда, допив чай с крутыми сливками, барышни запели под аккомпанемент расстроенного «Беккера», героиня молча пересела в качалку в углу террасы и молча же стала качаться — раз-два, вперед-назад, — и белая фланелевая юбка в такт качанию тихонько цеплялась за тоже белый чулок в кружевную модную сеточку. Дядя Саша сперва ушел от них всех. Выпил портвейна в пустом отцовском кабинете — отец пропадал в Казани у субретки, но, выпив красного густого вина, вернулся к барышням, чтобы застать там все прежнее — она сидела в качалке с выражением скифской каменной бабы. Постояв в дверях, дядя Саша вдруг скакнул к роялю, оторвал сестрицу от клавишей, чмокнув чуть выше запястья, и забарабанил немыслимую шансонетку, с припевом, тут же пришедшим на ум: «С Аннет беда — ни нет, ни да… Ах, ах, Аннет, ни да — ни нет!» Барышни от смеха «кисли», но она даже не повернулась к нему, чертова купчиха, а продолжала качаться с татарским напором.
Когда все наконец разошлись по комнатам, он тоже пошел к себе, но понял, что не может заснуть, потому что невозвратимо влюблен в Анечку. Он поспешно оделся, вышел в сад; Анечка, видимо, не спала: свет из ее окна ложился плотным прямоугольником на мокрую траву газона. Он произнес одними губами, как вздохнул: «Аня». Свет тотчас же погас. «Легла спать, — догадался он и зачем-то еще раз обогнул дом, и опять остановился — прежде чем окончательно уйти — напротив ее теперь уже темного окна.
И вдруг заскрипел гравий дорожки. Она — Анечка — стояла в двух шагах от него. Он взял ее за холодную руку и повел за собою, спотыкаясь о корни столетних лип, вниз к реке, которая с каждым их шагом все более обнаруживалась, светлея и поднимаясь к бледному майскому небу. Тяжелый звук пароходного гудка заставил их прибавить шагу, и когда они выбежали наконец на неширокую отмель, пароход был как раз перед ними. Ярко и празднично светясь в ночи всеми своими огнями, он шел над тихою водою — одинокий, как одинокий прохожий на ночной дороге, — и были слышны глухие толчки пароходного сердца, и сама река, которая со свежим звенящим звуком обтекала его металлический корпус, дрожащий от напряжения и восторга… Острое чувство судьбы пронзило дядю Сашу и Анечку. Они оба не могли обмануться — это была судьба. Анечка даже застонала. Дядя Саша осторожно прижал ее к себе, но она освободилась от него и, как была в платке, успев только сбросить легкие туфельки — они потом долго искали их в теплом песке, — вбежала в реку навстречу пароходу. Ее батистовая юбка упала на воду колоколом, опоясала Анечку, как балерину воздушная пачка. Анечка засмеялась и киналась назад к дяде Саше.
— Сумасшедшая, — говорил он ей. — Милая… Сумасшедшая… Моя… Моя…