Обстрел кончился примерно через час. У начальника штаба возник какой-то вопрос к Николаю Ивановичу, и тот попросил меня сходить пока за коноводами и лошадьми, подогнать их поближе сюда, чтобы ехать дальше.
Еще в начале нашего сидения в блиндаже туда пришел артиллерийский полковник, грузин — худощавый, немолодой и усталый человек. Пока мы пережидали в блиндаже обстрел, он оживленно рассказывал о разных событиях этого дня, напирая главным образом на разные мелкие подробности. Когда общая картина происходящего невеселая, людям особенно хочется рассказать хоть о чем-нибудь хорошем и удачном. Должно быть, поэтому полковник-грузин несколько раз возвращался к рассказу о подвигах одного из своих наводчиков и хвалил свою батарею, которая всего с шести выстрелов разбила немецкий артиллерийский наблюдательный пункт.
Услышав, как Николай Иванович посылает меня за лошадьми, и поняв из его слов, что мы собираемся уезжать, полковник попросил у него разрешения отбыть — отправиться на огневые позиции. Мы вышли вместе с ним, я пошел направо по склону за лошадьми, а он свернул налево, по ходу сообщения.
Лошади с коноводами были довольно далеко. Едва я сделал пятьдесят шагов, как начался новый артиллерийский налет, и я вернулся в блиндаж. Едва я вошел, как вслед за мной в блиндаж вскочил кто-то из штабных командиров и сказал, что полковник-артиллерист, тот самый, с которым я расстался всего несколько минут назад, смертельно ранен в живот осколками одного из первых снарядов прямо в ходе сообщения.
— Где же он? — спросил Николай Иванович.
— Его уже понесли.
— Понесли, — сказал Николай Иванович. — Да…
И больше ничего не прибавил.
Обстрел и на этот раз длился довольно долго. Опять блиндаж трясся и ходил ходуном, опять нам, уже во второй раз, предлагали перекусить. И Николай Иванович опять отказался. Наконец все опять стихло.
Мы сели на лошадей и поехали дальше.
Не знаю почему, но так уж это было: как и накануне, я видел в этот день много убитых, но меня почему-то больше всего испугало на этот раз не зрелище лежащих в степи мертвых тел, а это внезапное смертельное ранение грузина-полковника, с которым я, с живым и здоровым, разговаривал всего за две или за три минуты до того, как для него все будет кончено, с которым мы, казалось, вот только что, только что вышли вместе из одного и того же блиндажа — я направо, а он налево…
В стрелковую бригаду, куда нам надо было попасть, мы ехали долго, канительно, путаясь, увязая в грязи. Немцы продолжали методический артиллерийский обстрел. Снаряды летели над нашими головами и рвались где-то сзади. Звук полета был отвратительный, визжащий, а разрывы где-то там за спиной напоминали далекое чавканье громадного зверя.
Два раза попали под бомбежку. Оба раза слезали с лошадей и садились на них снова, вымокшие и грязные.
Наконец после долгих блужданий все-таки нашли наблюдательный пункт стрелковой бригады — глубокий окоп с ячейками, вырытый на небольшом холмике. Окоп был по щиколотку залит липкой грязью.
Командир бригады Петрунин, обросший, с трехдневною щетиною, в помятой каске, в ватнике, перепоясанном обтрепанными ремнями, весь заляпанный грязью, потный, потому что он только что прошагал по грязи из батальона, который водил в атаку — неудачную, как и все, что происходило в этот день, — показался мне хорошим командиром, влипшим в неудачное дело.
Он был очень расстроен и, не стесняясь присутствием начальства, ругался и сетовал, со слезами в голосе говорил о том, что всего два дня назад у него была бригада, а тетерь только остатки от нее и ему обидно, что пришлось положить столько людей, чтобы продвинуться всего на каких-то паршивых три километра. Он уже имел приказ согласно ранее намеченному плану атаковать еще раз лежавшее впереди селение, предполагалось, что его можно будет с ходу захватить в лоб, потому что наши танки к этому времени уже обойдут его с двух сторон. И танки — мы их видели по дороге — действительно уже начинали выползать недалеко отсюда на равнину, но двигались они по грязи так медленно, что было абсолютно ясно — до темноты они никак не успеют обойти это селение, которое должна атаковать бригада Петрунина.
А между тем Петрунину нужно было начинать новую атаку этого селения ровно через час, то есть тогда, когда танки еще не успеют и не могут успеть обойти его с двух сторон, как это им приказано.
Мы долго стояли и смотрели, как движутся танки. Было уже ясно, что из этого ничего не выйдет, что они не успеют. Минутами мне казалось, что вот сейчас, сейчас каким-то чудом они пойдут быстрее, чем шли, и все уладится, все сразу пойдет хорошо… Но они не могли пойти быстрее и не шли, и ничего не улаживалось. И когда настало назначенное время, Петрунин, с остервенением махнув рукой, дал по телефону приказание своему батальону атаковать это селение одному, без танков. А еще через сорок минут, как и следовало ожидать, атака задохнулась.
Николай Иванович уже собрался ехать, как вдруг пришло донесение, что не то румыны, не то немцы перешли в контратаку против одного из батальонов бригады Петрунина, и Николай Иванович после этого не счел возможным уезжать и остался — ждать, как развернутся события.
Темнело, по-прежнему лил дождь…
Румынскую контратаку благополучно отбили. Когда ее отбили и получили донесение об этом и подтверждение этого донесения, Николай Иванович решил, что теперь, после этого, ему можно отсюда уехать, что он вправе это сделать.
Мы ненадолго заехали еще в одну дивизию и на обратном пути долго плутали по полям, отыскивая дорогу. В штаб армии вернулись глубокой ночью. Я спросил Рощина, какое положение сложилось к концу дня на фронте. Он сердито отмахнулся от меня.
— Я думал, что вы мне расскажете, вы же оттуда!
Я ответил, что не имею ни малейшего представления о том, что и как на самом деле реально происходит. Есть только общее горькое ощущение неудачи.
Рощин сказал, что ощущение у меня правильное и что мы сегодня за весь день так и не продвинулись дальше.
После этого я пробыл в частях 51-й армии еще один день, в течение которого не произошло ничего утешительного. К ночи мы снова нигде не продвинулись, и я окончательно понял, что все кончилось неудачей. У меня и раньше возникало чувство, которое еще раз подкрепилось здесь, в Крыму, событиями этих дней, что если ни в первый, ни на второй, ни на третий день не происходит решительного рывка вперед, значит, наступление не вышло и не выйдет впредь до новой перегруппировки и нового удара.
Посоветовавшись с Рощиным, я решил ехать в штаб фронта и, получив лошадь и коновода, двинулся обратно в Ленинское.
Должно быть, я уже успел притерпеться к верховой езде, во всяком случае, обратную дорогу до Ленинского мы с коноводом одолели за каких-нибудь семь часов. По дороге нам встретилась шедшая в сторону передовых свежая дивизия. Она топала по грязной, разбитой дороге и по обочинам. Молодые безусые люди, новые каски на головах, свежее, еще не потрепанное обмундирование. Шли ладно и аккуратно, аккуратно тащили пулеметы, аккуратно везли минометы. И у меня возникало в душе щемящее чувство при виде этих людей, которые сейчас вот так спокойно, складно и дружно идут, а через день, через два или через неделю попадут в пекло боев…
Утром следующего дня наши зенитки подбили над самым Ленинским немецкий «юнкерс». Летчики были взяты в плен, и в числе их не то капитан, не то майор — командир немецкой разведывательной эскадрильи. Узнав, что их допрашивают в разведотделе, я пошел туда и стал дожидаться разрешения поговорить с ними в комнате, соседней с той, где их допрашивали. Вдруг из этой второй комнаты выкатился толстый помощник Мехлиса, которого раньше в редакции, когда он еще был газетчиком, все запросто, непочтительно звали Пашей. Выкатился и раскричался, чтобы отсюда немедля убирались все лишние, что разведотдел — это вам не пункт сбора донесений! В общем, вел себя так, словно сам никогда не работал в газете, и ни в какую не хотел войти в наше корреспондентское положение. Как я его ни урезонивал, он все равно орал, чтобы мы убирались. Ничего не поделаешь, пришлось убраться, так и не воспользовавшись случаем поговорить с пленными немецкими летчиками в надежде хоть что-нибудь сделать для газеты.