Выбрать главу

Ему очень нравится вагон, в котором все так умно устроено, что ни к чему не придерешься.

На перепутье проводим несколько часов во фронтовой газете. Поэт Коваленков двенадцатый месяц безвыездно работает на этом отдаленном участке фронта. Коваленков не жалуется, но Петров чувствует: этот человек страдает оттого, что стихи его не доходят до Москвы и что некоторые из них, написанные не для газеты, так и остаются лежать.

Петров требует, чтобы он тут же прочел стихи вслух, и договаривается об издании его книжки в библиотечке «Огонька».

Мурманск. Дорога на фронт. Сидим в крошечной землянке регулировщика. Телефонист сообщает вперед и назад по линии количество прошедших машин. При помощи несложного приспособления — резинки он так ловко приладил трубку, что при разговоре у него свободны руки для записей.

Петров очень этим доволен.

— Молодец, — говорит он, выходя из землянки. — Мелочь, а насколько удобнее работать. Ох, как часто у нас не хватает именно вот такой пустяковой сообразительности!

Идем пешком в гору. Мы с проводником налегке, в ватниках. Петров — в шинели. У него тяжеленная полевая сумка с обстоятельно упакованными предметами первой необходимости и фляга. Он задыхается на подъеме — дает себя знать не очень здоровое сердце. Мы с проводником просим отдать нам сумку и фляжку. Уговоры напрасны. Пыхтя и отдуваясь, Петров добирается до места и говорит с одышкой, но с торжеством в голосе:

— И дошел, и не отстал. А то привыкли на Западном все на машинах да на машинах!

Петров сам человек точный и увлеченный своим делом. Ему нравятся точные, отвечающие за свои слова люди и тот особенный азарт, который рождается любовью к своей профессии, к своему роду оружия. Его приводит в восторг начальник артиллерии — немолодой полковник, который лезет на наблюдательный пункт, бережно неся в руке портфель. В пути это очень неудобно, но, когда полковник наверху начинает объяснять нам обстановку, аккуратно извлеченные им из портфеля карты сияют свежестью. На них все нанесено так точно и красиво, как на экзамене по черчению.

На другой день на том же наблюдательном пункте. Командир полка корректирует огонь нескольких батарей, время от времени уступая нам свой бинокль. И, грешным делом, не разобрав, где что, не вдаюсь в подробности. А Петров добросовестно и упрямо говорит не вижу» до тех пор, пока в самом деле не находит в поле бинокля того крошечного пятнышка, на которое обращал его внимание командир полка. Посреди этого занятия немецкая батарея, засекшая наблюдательный пункт, начинает вести по нас огонь.

Вершина горы гладка, как стол. Наблюдательный пункт — круглая стенка, сложенная из камней до половины человеческого роста и сверху ничем не закрытая. Снаряды начинают ложиться то впереди, то сзади нас совсем близко. Командир полка старается подавить немецкую батарею, но она продолжает стрелять. Тогда он советует нам спуститься вниз.

— Для чего же мы шли сюда? — говорит Петров. — Мы же для этого и шли.

В глазах его то же самое выражение азарта, что и у командира полка. Петров чувствует себя в эту минуту артиллеристом. Он присутствует при артиллерийской дуэли, и ему так интересно, что он не может уйти отсюда.

Перестав обращать на нас внимание, командир полка занимается немецкой батареей. Он во что бы то ни стало решил подавить ее. Немецкие снаряды продолжают ложиться вокруг нас. Петров увлечен дуэлью и изо всех сил старается понять систему, по которой командир полка делает поправки и корректирует стрельбу. Стараясь понять, как все это происходит, Петров несколько раз порывается спросить командира полка, с трудом удерживается только потому, что может помешать работе.

Когда два снаряда попадают совсем близко впереди и сзади нас, флегматичный украинец-наблюдатель говорит ленивым голосом:

— В вилку взяли. Тот впереди, этот сзади. Теперь аккурат в нас будет.

Петров смеется и говорит мне в ухо:

— Как ни странно, такая форма пророчества успокаивающе действует на нервы. А?

Ему нравится спокойствие украинца.

Дуэль продолжается. После нового залпа наших батарей командир полка прислушивается и говорит про немцев:

— Больше не будут.

Но немцы посылают очередной снаряд.

Так повторяется несколько раз. В одну из пауз Петров смеется.

— Чего вы смеетесь? — спрашиваю я.

— Потом скажу.

Наконец немецкая батарея подавлена. Мы спускаемся под гору, в палатку командира полка.

— Знаете, почему я смеялся? — говорит Петров. — Только не обижайтесь, товарищ подполковник. Во время этих пауз мне вспомнилось, как мы мальчишками норовили последними ударить друг друга. Ударить и крикнуть: «Я последний!» Было что-то такое в вашей артиллерийской дуэли от этих мальчишек.

Возвращаемся обратно в сильнейшую пургу. По дороге несколько раз подолгу отсиживаемся. Петров использует это время для разговора с людьми, вникая в мелочи фронтовой жизни.

— Вы не понимаете, как все это интересно, — говорит он мне, когда мы добираемся до места. — Вы проходите иногда мимо самого любопытного. Можно заранее обещать редакции, что я напишу то-то и то-то. По никогда нельзя обещать это самому себе! Уезжая куда-нибудь, вы никогда не можете заранее сказать, что вы увидите и о чем сможете написать. Иначе вы поедете с готовым кругом интересов и пропустите много чрезвычайно важного!

У него абсолютно отсутствует безразличие, и он не на шутку сердится, когда с ним не соглашаются. Если он считает что-то правильным, то непременно хочет убедить своего собеседника, что это правильно. Мало того, он хочет добиться, чтобы его собеседник, убедившись в его правоте, сам после этого делал все правильно, гак, как это нужно делать, по мнению Петрова.

Его расстраивает, когда люди, казалось бы, безразличные ему, делают что-то не так, неправильно. Пегому что, в конце концов, ни один человек, с которым он сталкивается, ему не безразличен.

На обратном пути с передовой начинается шумный спор с Кноррингом.

— Нет, вы мне скажите, почему вы на войне снимаете только войну и не желаете снимать жизнь? — кричит Петров. — Почему? Ведь люди не только воюют, они живут.

Кнорринг отвечает, что наша редакция неохотно печатает привезенные с войны бытовые снимки.

— А вы бы сами хотели их делать? — спрашивает Петров.

— Да.

— Так докажите, что это правильно. Это ваш долг. А если не напечатают в «Красной звезде», я напечатаю у себя в «Огоньке». Целую полосу, нет, целый разворот фотографий о военном быте! Извольте мне их сделать! Я знаю, почему вы не желаете снимать быт! Вы боитесь, что, если привезете много бытовых снимков, скажут, что вы сидели по тылам. А пусть вам будет наплевать, что о вас скажут! Вы должны делать свое дело. Вот я приеду и напишу специально о быте на войне. И пусть думают обо мне что хотят! Полковник, у которого мы с вами пережидали метель, прекрасный человек и, наверное, хороший солдат, — говорит мне Петров. — Вы там скучали, а мне было очень интересно наблюдать за ним. Сначала он был один, а потом к нему приехало высокое начальство. Так? А потом оно уехало, а он опять остался один.

— А что интересно?

— Интересно то, что он весь день, и до приезда начальства, и при нем, и снова без него, вел себя совершенно одинаково. Не волновался, ожидая, не суетился, принимая, и не вздыхал с облегчением, проводив. Значит, в нем есть чувство собственного достоинства. И он уверен в том, что все, что он делает, делает правильно. Ему не за что и не перед кем волноваться. Это хорошо. Это не все умеют, и об этом нужно написать… А вы вот сидели и скучали, и ждали, когда же можно будет ехать дальше. Это неверно. Ну, согласитесь, ведь неверно?

И он еще долго добивался, чтобы я признался, что да, неверно!

Война занимает все его мысли. Он любит говорить о ней. Но именно о ней, а не о себе на войне. Он хорошо понимает, что те, с кем он говорит, так же, как и он, бывали в переделках и что им тоже знакомы и чувство риска, и чувство страха. Рассказывая о войне, он никогда не говорит «я пошел», или «мы лежали под огнем», или «а в это время как ударит рядом мина!». Он говорит только о том, что может оказаться интересным для всех. Больше всего о любопытном, забавном и смешном. Когда один из наших попутчиков, человек хороший и храбрый, но злоупотребляющий рассказами о том, как они шли, как лежали и как по ним стреляли, принимается за эти свои неинтересные для других рассказы, Петров с комическим ужасом поднимает руки: