— Ну хорошо, — говорил спокойный и рассудительный голос, — допустим, что мы начислим три смены. Хоть семнадцать часов — это не три смены, а две смены и пять часов. Один час не дотянул. Ну допустим. И что же? Какие это смены, если Шурепа уголь не добывал, а сидел в закутке. Мы ему начислим по среднему, а потом придет к нам ревизия и запишет в акте упущение…
— Тогда начисляйте за простой, — советовал другой голос.
— Ни в коем случае. Вот, скажем, выйдет Малина, если он жив, конечно… Выйдет на-гора́, и ему за пятьдесят с лишним часов простоя начислю. Никакой ревизор это не утвердит.
— Ну а по среднему? — спрашивал другой голос.
— По среднему? Не выйдет. Не могу. Получится перерасход фонда заработной платы…
И в это мгновение вскочил начальник шахты. Он был страшен в своем гневе, толкнул ногой дверь и крикнул:
— Вон отсюда!
Те двое выскочили из соседней комнаты, и Нила Петровна, взглянув в окно, узнала их. Не раз приходилось с ними встречаться и на шахте, и в поселке, и в клубе. Как же они теперь будут смотреть людям в глаза? Но они прошли по двору своей обычной неторопливой походкой, преисполненные важности и спеси.
Я не хочу называть ни их имен, ни должностей. Они раскрылись, а это самое большое наказание — шахтерское презренье.
Да и те, кто мне рассказывал о них, просили как-то «обойти их», не предавать гласности их тогдашний разговор. «Кто знает, говорили мне, люди еще могут исправиться, что-нибудь хорошее сделают. Ведь в человеке сидит это хорошее, надо только достать его, не придушить».
Я спросил Марка Савельевича — знает ли он этих людей?
— Как же не знать, — усмехнулся Дудка, но почему-то не хотел продолжать разговор о них.
— Давайте лучше перекусим — что о них толковать, — предложил он.
Мы перешли с ним в другую комнату, где хозяйничала его жена, Мария Ивановна. Делала она свое дело быстро, проворно, но не суетливо. Мне показалось, что и она, как и Марк Савельевич, ходит спокойно и горделиво, к столу пригласила одним словом — «пожалуйста», чуть-чуть наклонила голову, улыбнулась.
По-видимому, немало бед и тревог легло на ее сердце. Она молчит о тех трех днях и ночах, когда Марк Савельевич и его бригада спасли Шурепу и Малину. Можно себе представить, что пережила, о чем передумала, что выстрадала Мария Ивановна. Она не должна была, не имела права ни отчаиваться, ни поникнуть головой, ни показывать на людях свою тревогу — кто-нибудь мог бы подумать, что она не одобряет поступок мужа или, во всяком случае, хотела бы, чтобы и его кто-то сменил. И хоть ей порой казалось, что Марка уже нет в живых («почему же он не подменяется, ведь всех других меняют каждые четыре часа?»), и хоть душевная боль достигала такой силы, что хотелось кричать на всю донецкую степь, но Мария Ивановна стояла на шахтном дворе среди шахтерских жен внешне спокойная и молчаливая.
Она только бросилась к нему, когда после спасения Шурепы и Малины он поднялся на поверхность земли.
Марк Савельевич прерывает свой рассказ, чтобы предложить тост за шахтерских жен, и Мария Ивановна благодарит его кивком головы, своей едва заметной обаятельной улыбкой.
— Так вот, поднялся я, — Марк Савельевич возвращается к своему рассказу. — Как будто под землей очень мало ел, но есть не хочется, совсем не спал, а спать не хочется, но вот за баню — полжизни отдал бы…
Из шахтерской бани он вышел в том же праздничном костюме и тех же желтых ботинках, в которых он был, когда узнал об обвале в шахте.
— Мы с тобой, кажется, в гости собирались, — только сказала Мария Ивановна, когда они сели в машину.
— Вот они какие гости вышли, — заключил Марк Савельевич.
Мария Ивановна тихо сказала: «Не буду вам мешать», — и вышла.
— У соседей девочка заболела — не нужно ли чем-нибудь помочь, — объяснил Марк Савельевич.
И по какой-то ассоциации он вспомнил о людях из шахтной конторы, для которых главное в этом событии — вынужденный простой, потерянные тонны угля.
— Ведь они еще героями себя считают — народное добро, мол, берегут. Ничего с ними не поделаешь — черствость души. Только откуда она? Ведь шахтеры люди отзывчивые к чужой беде. Откуда же взялась она, эта черствость, бездушность. Вы думаете, они одни такие? Есть они и в тресте, и среди профсоюзников… Я как-то слушал такого оратора. «Скажу вам, — кричал он, — прямо, грубо, по-рабочему!..» А ведь рабочий, тем более — шахтер, никогда так не скажет, он грубостей не терпит и больше всего ценит в людях сердечность. Может быть, старые шахтеры грешили этим — у них была злость к окружающим. Но наше поколение — это ведь люди, тоньше чувствующие и больше знающие того оратора…