— Насчет Люси позвольте сомневаться... — бросает Лида.
— Не судите со своей каланчи, — роняет комиссар, с трудом поднимаясь.
— Вам нездоровится? — робко спрашивает Галина.
— Малость прихворнула... Но завтра я приду с письмами. Принесу много, много хороших писем...
Обед. Людмилы все еще нет. Санитарка Настя заворачивает миску с кашей в полотенце и ставит под подушку. Лида стремительно встает, набрасывает на плечи теплую кофту и выходит.
Галина, свернувшись в комочек, уже дремлет. А я не могу уснуть, жду Людмилу. Хочу поговорить с ней. Порасспросить. Любопытство? Или участие?
Мой жизненный опыт очень невелик. Средняя школа. Война. Двадцать один год, из них три с половиной — на фронте. Это мой университет. Я знаю наизусть воинские уставы, умею со своей разведгруппой незаметно пробираться в тыл врага, стрелять сразу из двух пистолетов. Но как начать разговор с девушкой, которая потеряла опору в жизни? Да и какой из меня судья или наставник? Откровенно говоря, на какой такой опоре стою я сама? В некоторой степени Лида права — Люся редко вступает в разговор, много молчит, едва роняет слово. Высокомерна? Горда? Или никак не может обрести душевное равновесие после страшного удара судьбы? Видимо, не легко будет вызвать ее на откровенность.
Снова звякнуло дверное стекло. Нет, это не Лида и не Людмила. Это заведующая медицинской частью, полненькая, румяная брюнетка. С ее лица не сходит искусственная улыбка, словно она все время чувствует себя на сцене и хочет во что бы то ни стало добиться успеха у зрителей.
— Ах, помешала отдыху, но хочется узнать, девочки, как жизнь? Жалоб нет? А где же летчица... пикировщина? Ах, вы не знаете? Ясно, ясно! Любит она, оказывается, играть этакую таинственную особу. Пусть уж...
Слова сыплются как дробь пулемета. И в такт с ними постукивают тонкие каблучки. Какие на ней туфельки! Лакированные лодочки, размер, видно, тридцать пятый... А меня на госпитальном складе дожидаются сапоги, под которые надо четырежды обернуть ноги в портянки.
Толстушка упорхнула легкой походкой. Стук каблучков доносится уже с другого конца коридора, когда Настя вносит Людмилу и укладывает в постель.
— Отдохни, детка. И в другой раз — без меня никуда! Сама отведу, сама приведу.
Добрая умница Настя! Как ты сказала? «Отдохни... Сама отведу...»
Ужин. Селедка, винегрет, горячий чай, кусок сахара. И тарелка с хлебом — ешь, сколько влезет. Обычно почти все уплетает Галина; мы, остальные, едим мало и неохотно. И я часто отдаю ей свой паек, чтобы были силы петь.
— Ешь!
После ужина Галина частенько берет в руки гитару, за которую отдала месячный оклад, и приятным низким голосом поет простые, грустные песни — про фронт, про любовь. Я подпеваю, потом запевает и Людмила. Только Лида молчит. И когда палата набивается девушками из других комнат, она уходит.
«Огонек», «Землянка», «Фонарики» — наши любимые песни. Девушки расселись на койках и на полу и поют самозабвенно, то печально хмуря брови, то лукаво улыбаясь. В эти вечерние часы мы далеки от нашей мертвенно-белой палаты: переполненные энергии, мчимся на фронт, сидим в землянках возле раций, управляем танками и самолетами, перевязываем раненых и ползем в разведку. А на коротких привалах ухитряемся сплясать. Да можно ли учесть все, что делали девчонки на Великой войне?
Милые, милые фронтовые подружки с перевязанными головами, с синими рубцами ожогов, без рук, без ног! Клянете ли жизнь, боевые свои пути? Нет, нет, нет! Я знаю: стоит Родине позвать — и вы вновь побредете по осенней распутице, по грязи, которая властно стягивает сапоги; еще раз на шатком бревне переплывете взлохмаченные разрывами реки, опять не побоитесь пламени горящих самолетов. Я знаю — вы ни о чем не сожалеете, потому что верите: это последняя война, и осветительные ракеты никогда больше не будут гасить мерцание звезд в мирной ночи... Пойте, девушки, пойте! Вы заслужили огромное счастье!..
День второй
На операционной каталке меня везут на консилиум. Поездка по длинному коридору — своего рода развлечение. Когда человек так долго заключен в четыре стены, любая перемена доставляет удовольствие. В кабинет врача я вкатываюсь улыбаясь.
Сухопарый старик, очевидно какой-то знаменитый профессор, выстукивает серебряным молоточком все мое тело. Его движения мне почему-то напоминают путевого обходчика, который проверяет рельсы на своем участке. Я смеюсь — так ясно представляется мне уважаемый старичок в форме железнодорожника. Он пристально смотрит на меня и произносит: «Да‑с!»