Я слушала Аню, и мне не терпелось прервать ее рассказ какими-то жаркими словами.
«Папонт, мамонт и детонт», — звучали в ушах слова старика. Какие меткие прозвища умеет давать народ. Я все-таки не удержалась:
— Люди называют вас...
— Знаю, знаю... Уже успели передать, — грустно и покорно отозвалась она.
Эх, как мне хотелось встряхнуть ее, очутиться с ней на семи ветрах, чтобы запахи этого дома скорее покинули мою Анку! Вот бы среди ночи украсть ее, посадить в машину и — айда! Живите себе, инженер Ферапонтов, как живется, но, чур, без Ани!
— Знаешь, Анка, — начала я, — совсем недавно собирались ветераны нашей армии. Кем только не стали наши ребята! Ну конечно, все спрашивали о тебе, и никто не мог точно ответить, где ты есть и что с тобой. Ты же наши письма оставляла без ответа. Кто-то даже затянул ту песенку, ну ту — «Эх, Аня, товарищ дорогой. ..» И вообрази, кого я встретила! Клавку Громову, бледную, худую. Шутка ли — столько ранений. Помнишь, что с ней случилось за неделю до конца войны, живого места не осталось, вся в осколках... И все-таки она на ногах.
— Допустим, на ногах, — вставила Аня, — а радость-то ей от жизни какая? Тут болит, там болит.
— Напрасно, Анка, ее жалеешь, ты лучше позавидуй ей, — в свою очередь перебила я ее, — радость есть, да еще какая! Клавка молодец. Работала машинисткой, заочно кончила институт.
— Когда нет личной жизни, можно и учиться, — ответила Аня, и в ее голосе послышались явно враждебные интонации, словно она защищалась от незаслуженных обвинений или же намеревалась расправиться с обидчиком.
— А почему ты думаешь, что у Клавы нет личной жизни?
— Но... — Аня смутилась. — Вечно болеет...
Совсем непрошеная вспыхнула во мне неприязнь к этой ожиревшей женщине, в которой трудно было узнать хрупкую девушку, туго затянутую офицерским ремнем. И я с неприкрытой резкостью продолжила разговор:
— Анна, Анна, что ты чушь несешь! У Клавы есть муж, ты его отлично помнишь — Гришин, бывший комбат-два. Прямо из госпиталя он повез ее в загс, у них сын уже взрослый.
— Самопожертвование, — упорствовала Аня.
И это можно было истолковать и как вопрос, и как подтверждение какой-то глубоко запрятанной, но давно признанной мысли.
— Нет, настоящая любовь! Лю-бовь! — Я дважды произнесла это слово, потому что оно таило в себе огромную чудотворную силу.
Аня беспокойно зашевелилась. Она чутко к чему-то прислушивалась, слегка склонив голову в мою сторону. Казалось, она хочет уловить и вспомнить давно утихшую, полузабытую, но все-таки близкую сердцу, дорогую мелодию юности. На ее руке, которая безвольно покоилась на моем плече, напрягаясь, заиграли мышцы. Она вздохнула, видимо непривычно глубоко, и где-то под халатом с треском порвался какой-то шов рубахи.
— Ты говоришь, все меня вспоминали?
— Ну конечно, а как же иначе...
Потом Аня долго сидела молча, и я чувствовала, как изредка по всему ее телу пробегала нервная дрожь.
— И зачем ты мне все это рассказала? Ну зачем? — заговорила она, и в ее голосе я снова услышала враждебные нотки. — Сама завтра уедешь, а я? Человечно ли так: растревожить зажившие раны? Напомнить о былом... И вообще, зачем ты так спешишь в эти горы? Он говорит, страшно там: перевалы, пропасти бездонные... опасно очень...
— Да, конечно, в предгорье куда спокойнее... Ну, иди, иди. Спи. Покой прежде всего!
— Покой... Да, опять наступит покой... Тишина везде и во всем... и, вероятно, навсегда... Вряд ли еще кто-нибудь из наших заглянет сюда, — тихо, очень медленно, с болью говорила Аня. — Да и поздно желать иного... Бабье лето...
— Анка, родная, прости... Но мне так обидно за тебя. Тебе ли стать мамонтом!..
Последнее мое слово хватило ее как удар плетью. Она тут же отстранила мою руку, которую всего минуту назад крепко сжимала, встала и направилась к дверям.
Ночь тянулась бесконечно долго, но уснуть так и не удалось. Снова и снова, как записанные на пленку, звучали слова Ани, сказанные этой ночью, слышался ее голос — то грустный, то сердитый. Впрочем, она ведь ни разу не назвала мужа по имени... Он... у него... он...
Эх, юность, юность! Зачем ты заставляешь совершать неразумное, за один ложный шаг расплачиваться всей жизнью? Как часто мы к сорока годам вздыхаем: «Была бы у меня тогда нынешняя мудрость!»