Сейчас Петька в один прыжок оказывается возле стола и хватает недоглаженную гимнастерку:
— Что еще за кошачьи нежности — как барышне!
— Хороший солдат должен быть опрятным, — спокойно поучает портной.
Петя не слушает его, торопливо натягивает гимнастерку и выскакивает из землянки.
Портной теребит кусок сукна. У него смущенный вид: «Ничего, молодо-зелено...»
Я совсем растерялась, девятнадцатилетняя девушка с тремя серебряными звездочками на зеленых погонах. Меня война тоже вытолкнула из страны юности. Я должна думать об огневых точках и номерах немецких дивизий, отвечать за людей много старше меня, в ночном поиске хитрить со смертью. Разве это справедливо, друг туман?
Поспешно, чуть ли не бегом Петька возвращается в роту.
— Петя, стой!
Он еще ускоряет шаг.
— Ефрейтор, приказываю остановиться!
Выброшенная вперед нога уже согнулась в колене. Шаг. Другой. Как нахохлившаяся птица, он нехотя поворачивает голову.
— Сейчас же извинись перед портным, и чтобы это было в последний раз.
Он от души удивляется.
— Извиняться? За что? Ты, старшой, должна понять, что иначе я никак не могу. Он тыловая крыса. Попадись ему живой немец — и лапки вверх. Скажет: бери меня в Gefangenschlaft[1]. Не веришь? Спорим!
Уверенным жестом он протягивает мне руку. Я не принимаю ее. Я гляжу на его курчавые, давно не стриженные волосы, кольцом завивающиеся вокруг оттопыренных ребячьих ушей, и, превозмогая нахлынувшую вдруг жалость, говорю твердым, строгим голосом, каким и положено говорить строевому командиру:
— Приказываю немедленно извиниться!
Портной опять сидит на столе, будто и не сдвигался с места, и шьет те же синие бриджи.
Петька молча вытаскивает из кармана трофейный пистолет и, бросив его дяде Силину, произносит:
— Держи на память. Да стрелять учись!
— На что мне! — обеими руками отмахивается портной. — Ни к чему мне такой подарок.
Но Пети уже нет в землянке.
Сегодня, туман, ты спрятался куда-то за тридевять земель. Сегодня ясно, солнечно. И на утреннем построении далеко и звонко разносятся голоса разведчиков. Только одного голоса не слышно. В строю нет ефрейтора Петра. Где он? Проспал? Болен? Кто-то говорит: парень ушел еще до рассвета, закутавшись в трофейную плащ-палатку. Секретное задание? Нет. Ночь прошла спокойно, даже перестрелки не было, приказы разведчикам не поступали. И всех нас начинает заботить: куда девался парень?
Стой, а это не он там идет?
Да, сегодня нет тумана, и еще издали можно заметить на дороге сгорбленную фигуру. Неверные, робкие шаги. Дядя Силин? Бегу навстречу ему, хочу спросить, но он, шевеля вялыми губами, опережает меня:
— Доченька... старший лейтенант... Я немца застрелил. И не знаю, кому и доложить. Решил идти к вам, разведчикам. Правильно?
— Да...
Дядя Силин — и убитый враг. Трудно, невозможно объединить такие несовместимые вещи. Пожилой добряк, не державший в руках оружия, и... И вообще, как в хозвзвод мог попасть немец?
Нас уже окружила плотная толпа разведчиков. Портной стоит со страдальческим выражением лица, и на нем можно прочесть и непонимание происшедшего, и чувство вины. Он вконец смущен тем, что оказался в центре внимания — в своем старом ватнике, на кармане которого виднеется дырочка с рыжими подпалинами, из нее торчат клочки ваты.
Он перехватывает мой взгляд. И торопливо, словно желая поскорее оправдаться, боясь забыть подробности случившегося, начинает рассказывать:
— Встал я, как всегда, рано. Работы невпроворот. Вдруг слышу: «Русс, сдавайся, ты окружен!» Ну, старик, думаю, пришла твоя смерть, и прав оказался тот парнишка — какая от тебя польза фронту, если ни одного врага так и не отправил куда следует. Бросился заложить засов, а он уже вломился в землянку и орет: «Русс капут!» Ну, раз так, решил я, задешево ему не дамся. Горячим утюгом по голове угощу хотя бы. Однако, слава богу, вспомнил про пистолет, что мальчишка подарил. Тут же, в кармане, он и лежал — я ему хотел отдать с утра пораньше. Нащупал, повернул дулом на голос. Пальцы как неживые, и все-таки на что-то нажал — хоть припугну, думаю, да и люди услышат выстрел и на помощь прибегут. Однако он, холера, сразу упал. А я быстренько сюда...