На первой выставке Каспара, когда Кайя, высоко подобрав свои золотистые волосы, стояла рядом с мужем перед белой ленточкой, перерезать которую прибыло достаточно высокое лицо, она чувствовала себя счастливой, как никогда в жизни. Эта выставка завершала определенный этап их супружества. «Итак, Каспар художник, и это сделала я. Отныне он не только «муж Кайи», и это хорошо». Мелькнула и другая мысль, непрошеная, странная: «Мой ребенок выращен мною. Зачем мне еще дети!»
Странно: не Каспар, а она оказалась в центре внимания; могло показаться, что главной тут была она. Приглашенные чаще здоровались с ней и поздравляли ее, а больше всего посетителей собиралось у ее портрета. На нем она была тоже в голубом, с высоким испанским воротником. И все в ней, от узла волос до кончиков туфель, выражало аристократическое высокомерие.
Голубой цвет, лучше всего подчеркивавший ее большие, окаймленные длинными ресницами глаза, был любимым цветом Кайи, и с момента, когда Каспар под ее крылышком освободился от всех материальных забот и целиком отдался живописи, Кайя старалась сделать синие тона господствующими и в его палитре. Чаще всего повторявшийся совет гласил: «Ты должен стать оригинальным». Ей казалось, что ближе всего ему рериховский колорит, и она не уставала напоминать о синем и фиолетово-розовом.
Ее героини на сцене уверенно стояли на ногах, были сочными, полными жизни, как сама земля. Но Каспара она направляла по другому пути, в котором господствовали как раз нереальные, космические цвета, фантастические оттенки. О них говорили, спорили. Сама Кайя любила повторять: «Каспар как художник совершенно самостоятелен, вы же сами видите, что я, реалистка, не могу влиять на него!»
Всегда и всюду они ходили и ездили вместе. Но тем летом, когда Кайе предложили роль в творчески интересном фильме, Каспар в одиночку отправился в Сибирь и на Дальний Восток. Прошли все сроки; Кайя давно успела возвратиться со съемок на Украине. Редкие открытки, преодолевавшие далекий путь с Сахалина и Камчатки, не содержали ни слова о возвращении. В конце концов он сообщил, что плывет по Енисею на туристском судне и что среди туристов есть и несколько рижан.
Впоследствии Кайе трудно было сказать, что поразило ее больше всего: необычная самостоятельность и уверенность Каспара или его эскизы, в которых не было и следа от Рериха: с белых листов глядели живые, яркие, обычные люди, поля, леса, берега рек и морей. Даже вода больше не была у него синей. Домой вернулся незнакомый художник, любимым цветом его оказалась зелень, что присуща земле в пору расцвета. «Это не ты», — только и сказала Кайя. «Возможно», — равнодушно прозвучало в ответ. Это равнодушие ко всему, что долгие годы удерживало Каспара в мире Кайи, проявлялось теперь все чаще и обнаженнее, и она не могла не видеть этого. Она ведь знала каждую черточку его лица, каждую смену выражения глаз, предвосхищала любое движение, жест. Она знала Каспара, как знают ребенка, воспитанного с пеленок, и как мужа, чьи проявления любви со временем становятся настолько однообразными, что малейшая перемена заставляет насторожиться и заподозрить что-то.
Жизнь актера сурова. Тысячи судят о тебе, не думая, что могут при этом обидеть, задеть, даже уничтожить художника. Сколько раз говорили о Кайе: «Сегодня она играла исключительно!» Но бывало: «Да, но сегодня она не то, что... помните... тогда... в той роли...» Приходилось слышать и вопросительное: «Почему она выглядит такой усталой... встревоженной?» И, словно в ее оправдание, то, что ранило еще больнее: «Годы... Да, говорят, муж...»
Ах, как должен актер скрывать все свое, личное, как должен сжимать сердце в кулаке! Почему люди не хотят понять, что и у него что-то болит, что и у него бывает горе?.. В тот день, когда Каспар с безжалостной откровенностью высказал ей все за два часа до спектакля — ничего подобного он раньше себе не позволил бы: взволновать, рассердить Кайю чуть ли не перед самым выходом на сцену, — да, даже в тот день пришлось затаить все личное, поднять руку на самое себя и появиться перед зрителями улыбающейся, счастливой женщиной. Как знать, может быть, кто-то из сидевших в первом ряду и заметил в бинокль, какими несчастными, жалобными были глаза счастливой героини пьесы. Заметил, но не понял — отчего.