Ты приобретала все большую известность как виртуозная, вдумчивая пианистка, и каскады звуков непрерывно наполняли квартиру. Я уже писал свою докторскую — молекулярная биология наконец вышла на простор. Я старался подольше просиживать в библиотеках, но в немногие часы пребывания дома хотелось бы тишины и покоя.
— Кому это нужно — столько барабанить, — не выдержал я как-то.
— Ты не понимаешь, что такое музыка, подготовка к концерту, — непривычно резко ответила Эвелина. — Хочешь быть мужем знаменитости, терпи.
— Я хочу быть мужем самой обыкновенной жены...
— Тогда тебе придется подыскать другую.
Такого я и вообразить себе не мог. Но реплика эта заронила в меня ядовитое семя, которое, к сожалению, однажды проросло и дало побеги.
Мне не нравилось, когда Эвелина возвращалась с концертов, осыпанная букетами, в которых обнаруживались записки, конвертики, мелкие подарки. Ах, Эвелина, с каким любопытством и удовольствием ты их рассматривала! Как ты сияла, читая похвалы, и как бережно ты убирала в ящик и хранила эти бумажки!
— На что тебе этот мусор? — озлобленно спрашивал я.
— Это хранят все артисты.
Да, ты стала настоящей артисткой, твоих концертов ожидали по всему Союзу и даже за рубежом. Темп твоей жизни стремительно нарастал, ты становилась нервозной; в этом непрерывном движении, в этой спешке с непрекращающейся рамповой лихорадкой, ты, бывало, могла даже забыть ноты, и мы, твоя мама и я, мчались на вокзал или в аэропорт тебе вдогонку с черной нотной папкой.
Ты, Эвелина, стала разъезжать в мягких вагонах, охотнее всего — в двухместных купе, и даже если я убеждался, провожая тебя, что ты едешь совершенно одна, по приходе домой мне начинало рисоваться, как на какой-то станции в вагон садится наглый сердцеед и, увидев тебя, силой и коварством начинает свое победоносное наступление. Или же какой-нибудь кроткий агнец, очарованный тобой, твоей детской непосредственностью, начинает тебя преследовать на протяжении всего турне.
Моя мелочная ревность к авторам записок переросла в мучительную ненависть к неведомым иногородним и иноземным соблазнителям.
Ты разъезжала непрерывно; мне казалось, что женщине не под силу такая концертная нагрузка и, может быть, иная командировка — просто предлог, чтобы уехать подальше и там в гостиничном номере-люкс заниматься прелюбодеянием с каким-нибудь случайным спутником.
Прости меня, Эвелина, я знаю, ты не была такой и не собиралась быть такой. Я не мог с собой совладать, зловещие видения терзали меня. Но зато каждое твое возвращение было праздником! Для будней ты не годилась совершенно, и даже усилия твоей доброй мамы не спасли положения. Потому я и стал крепко подумывать о другом идеале женщины: нежной, заботливой, умеющей воспитывать детей, содержать в порядке дом, принимать гостей, не мешать мужу в его сложной научной работе и поддерживать его в трудные минуты.
Ты, Эвелина, была занята только собой. Возможно, артист в самом деле не должен разбрасываться, распыляться? Возможно, аскетическая приверженность к искусству единственно и способна породить чудо?
При расставании ты рыдала, я тоже был готов расплакаться. Да и теперь, увидев на афише: «Исполнительница — заслуженная артистка республики Эвелина Дабола...» — бог знает, что чувствую. Нет только чувства облегчения, что наконец я свободен от тебя.
До чего же трудно найти сравнение горькому осадку, который остается на сердце и пропитывает мозг после расторжения неудавшегося брака! У одних это ненависть, неприязнь. Я к тебе, Эвелина, никогда ничего подобного не испытывал. Мне до сих пор грезятся эти семь лет и не оставляет ощущение, будто растоптано, нелепо загублено нечто прекрасное, благородное...
— Профессор Дабол, ау-у, ау-у! Куда вы подевались?
Это была Эдите, она безошибочно приближалась к нему. Видимо, Эглите выдала референтке координаты Харальда, и та надвигалась, круша своей массой ломкий хворост и наполняя лес хрустом, словно сквозь заросли пробиралась, по крайней мере, увесистая косуля.