Выбрать главу

Четыре года каждый почти день прихожу я к Всеволоду, целуюсь с Тамарой, сажусь на диван — жду. Каждый день жду. Каждый день пытка первого вечера повторяется сызнова, а отказаться от нее не могу. Можешь ли ты, гордая, представить себя на моем месте?..

Но зачем я пишу все это? Какое это имеет отношение к твоему письму? Может быть, пишу для себя, но ты слушай — связь есть. Я люблю его. В этом все. Твое письмо лишило меня покоя. Не понимаешь? Оно напомнило мне о том, что сейчас меня больше всего мучает.

Ты пишешь о Тесьминове. Так вот, его жена Варя — актриса. О ней я хочу говорить. Я с ней служила в двадцатом году в Новороссийске. Что это за человек? Не знаю. Теперь я ее ненавижу и боюсь. Только тебе признаюсь в этом — боюсь. Лида, ведь он — Всеволод — увлечен ею так, как никогда никем за эти годы. Он ищет встреч с нею, он уходит от меня и жены к ней, он думает о ней, а он никогда раньше не думал о женщинах, которых имел. Раньше, когда он увлекался, я говорила себе — он вернется. Из нас двух — меня и жены — я была последняя. Ну что же — вторая жена. То же чувство, должно быть, испытывают жены мусульман. Я даже гордилась. Чем? Тем, что приходящие к Всеволоду знакомые привыкли видеть нас двух неизменно около него, нашего общего мужа. С Тамарой я объяснилась без слов. Если бы он захотел, я бы осталась у него жить, Тамара не возражала бы. Поверила ли бы я этому десять лет назад? Никогда.

Но вот — Тесьминова… Она способная актриса, с четким приятным жестом, выразительной мимикой. Ее серые, большие, холодные глаза смотрят пристально, в упор, не мигая, как у ночных птиц. Когда я их увидела, я поняла, что она сильнее нас. Она любит театр до самозабвения, говорит и думает только о нем.

Вне сцены она делается серой и скучной. Ее ничто не интересует. Она может сидеть на помятой кровати целыми часами, непричесанная, полуодетая, подобрав под себя ноги, с осунувшимся, бесцветным лицом, и курить до одури одну папироску за другой… И все же она ему нравится. А я, которая за все эти четыре года не забывала одеться для него, причесаться для него,— меня он перестал замечать.

Зачем она сидит у нас ежедневно? Зачем ее сверлящие глаза не мигая смотрят на меня и Тамару со снисходительным превосходством? Она курит свои папиросы и наблюдает. Тогда я вижу, что Всеволод начинает волноваться, теряет свой апломб, делается почти жалким, униженным. О, я знаю — он с ней считается как с человеком, а в нас он видит только женщин. Нас он может любить — двух, трех, четырех, сочетать нас вместе — и никогда не подумает, что это может оскорбить. Ее если полюбит, то полюбит одну. Тогда других ему будет не нужно. Ты понимаешь?

Если бы я была уверена в том, что сегодня, завтра, скоро — она сделается его любовницей, я была бы спокойней. Но я боюсь, что она никогда ею не будет. Она может быть только одной. В ней есть какая-то уверенность в том, что надо, чего не надо делать, как поступать. То, чего нет в нас. Это его покоряет.

Ушла ли она от Тесьминова, или он ее бросил? Что заставило их разойтись? Я помню, в Новороссийске, когда Тесьминов, разъезжая в концертном турне по Кавказу, заболел сыпным тифом, она не отвезла его в больницу, а, беременная на пятом месяце, донельзя истощенная, продолжала работать в театре и целыми ночами пестовала мужа, лазила на крышу за снегом для компрессов, бегала на рынок продавать последние тряпки. В дни кризиса видела ее на репетициях с неизменной папироской в зубах, стоически улыбающуюся на шутки товарищей, четко читающую свою роль. Ни одного жалостливого слова, ни одной слезливой нотки, ни одного жеста отчаяния и усталости. Я, другая, третья, способные на такое самопожертвование, в конце концов сдались бы. А вот она вынесла все, несмотря на то, что сама была похожа на смерть. Уже после выздоровления Тесьминова я спросила ее:

— Как вы могли вынести на своих плечах всю эту муку?

Она посмотрела на меня с искренним удивлением и, попыхивая папироской, ответила:

— Ну что вы? Ведь иначе нельзя было…

И в этом ответе она сказалась вся.

У нее родилась девочка. За пять дней до родов она играла центральную роль в какой-то пьесе, через несколько дней после — она снова была на сцене. Ее можно было бы назвать каменной, если бы не знать то, что знаю я. Но я не понимаю, какая же в ней сила, если не сила любви. Любила ли она Тесьминова? Даже в те дни я не слыхала, чтобы она говорила о нем с лаской. С ним она была так же ровна и суха, как и с другими. Не чувствовал ли он на себе гнет этой замкнутости? Не подавляло ли его то, что так покоряет Всеволода,— ее неженское?

Может ли она вообще любить? Я не понимаю ее и потому боюсь. Мы встретились с ней теперь, после пяти лет… В том, как она вошла впервые к Всеволоду, как посмотрела спокойно, с любопытством на нас, на Всеволода, уже сказались ее превосходство и ее сила, но не любовь. Она его не любит.

В чем ее сила? Может быть, в том, что она никого никогда не любила, не умеет любить.

Я боюсь, Лидочка, меня все время мучает страх. Я иду по улице и читаю вывески из суеверного страха перед несчастьем.

Уехать, уехать. И не могу. Вернусь чужой, а она, Варвара Тесьминова, заставит забыть всех нас, овладеет им совсем. Нет, лучше все видеть, все знать.

А тут твое письмо об ее муже. Мне показалось это каким-то знаком судьбы — хорошим или плохим? Хорошего я уже не жду для себя.

Пиши скорее, моя родная, успокой!

Твоя Лена

P. S. Милый, дорогой друг, узнай мне — напиши, прошу — ты же ведь встречаешься с Тесьминовым,— почему он расстался с Варей? Из-за Всеволода или нет? Здесь никто ничего толком не знает. Нелепые слухи, сплетни, а где правда? Помоги мне — я очень страдаю.

Л.
XXV

Евгения Петровна Вальященко — Гладышевой в Колпино

Деревня Кореиз, 4 июня

Дрянь же ты пломбированная, милуха! Я тебе такие письмища откатываю, а ты открытки царапаешь. Что у вас там в Колпине — только и делают, что спят, что ли? И сама ты романа не закрутила? Ври больше! Я тебя хорошо знаю, ты ведь на все штаны со складкой без дрожи смотреть не можешь. И нашла тоже место — Колпино! Или опять он? Смотри только не заразись. Мне недавно один доктор рассказывал, что девяносто пять процентов мужчин больны. Черт знает что! Я до того перетрусила, что пять дней ходила сама не своя. Потом над собой смеялась — ведь Сонечка, я знаю,— здорова. Ну вот, понимай как хочешь.

А все-таки ее Игорь — отчаянный мужчина. Даже не знаю, как это вышло. Только об этом после, а тут у нас такое накрутило, что не дай бог. Муж Сонечки все еще не приехал, и я ему от ее имени нежные письма составляю. Она говорит, что сама не умеет — противно. Игорь очень с ней сейчас нежен. Я его срамила за невесту — он ее отшил окончательно, а все с Сонечкой. Я очень этому радуюсь — она такая славная. Ты только, пожалуйста, не думай, что у меня с ним серьезно! Чепуха! Просто по пьяной лавочке. Потому что против Сонечки я никогда себе не позволю.

За мною ухлестывает наш Сандовский. Все о литературе разговаривает, дал мне читать «Любовь Жанны Ней» Эренбурга  {14}  — очень трогательно. Я с ним задаюсь до черта! Ты представляешь?

А еще подныривает тут ко мне один ученый из Харькова — Печеных — слюнявая такая образина. Прямо проходу не дает. Я купаться — он за мной. Разденусь — смотрю, уже лезет из-за камня. Ноги у него как у мертвеца — голубые, тощие, с надутыми жилами — от одного вида тошнит. Я ему прямо в лицо смеюсь, а он хоть бы что. Все меня подговаривает переехать в Харьков. Обещает хорошее место. Нашел дуру!