Представь себе, он… Нет, я тебе этого не расскажу.
Мы с ним подружились, конечно, без всяких ухаживаний. По-товарищески. Каждый вечер пьем вино — он носит очень хорошее из своих подвалов. Учил меня целоваться — одним языком…
Днем после обеда все спят, называется «мертвый час» — отвратительное время. Я валяюсь и читаю Данилевского {6} из библиотеки. А после чаю, в четыре часа, иду в «Кириле» на теннис. Там у меня тоже завелись знакомые, все интеллигентные люди. Со мной играют две барышни — врач и агроном, они из новых, обе некрасивые, но ничего — славные, все время смеются. Четвертый партнер — Сандовский, знаешь, наш — член правления. Есть еще три-четыре из молодежи, а остальные все почтенные, седовласые старцы. Надо их только видеть, когда они гуляют или на пляже! Моцион двухсотлетних.
Да! Еще тут живет писатель Пороша. Слыхала, должно быть, из «попутчиков»? {7} Я его не читала — понять ничего нельзя, но он знаменитый и очень забавный. Такой белесый, в круглых очках. Мы с ним встретились в парке. Он остановился передо мной и говорит:
— Вам, конечно, не скучно?
Я засмеялась и отвечаю:
— Нет, не скучно.
— А мне скучно,— говорит,— пойдем вместе гулять.
Так и познакомились. Про детство свое рассказывал — чуть от хохота не умерла.
— Очень я тогда врать любил,— говорит.
— А теперь нет?
— И теперь люблю.
С ним уютно. Третьего дня вечером читал он свой новый рассказ, все слушали за большим столом на веранде.
Только я не слушала, потому что в это время пришел Тесьминов, музыкант, со своей дамой, Марией Васильевной. Они живут в Ай-Джине вместе, это тоже целая история.
Марья Васильевна — жена какого-то профессора, у нее два сына, одному девять, другому одиннадцать. Приехала она две недели тому назад, заняла в совхозе комнаты, а обедает у Сонечки.
Представь себе женщину лет под сорок, с маленькими черными глазками, вздернутым носом, с поджатыми губами, с нечистым цветом кожи, напудренную, небольшого роста, всегда одетую очень ярко — словом, «молью траченную», по выражению Кирюшки. Говорит очень быстро и всегда, понимаешь, впечатление, точно немного выпивши. Мальчишки у нее настоящие хулиганы, все время ревут и дерутся. Но она за ними не смотрит.
И вот пять дней тому назад является сюда этот Тесьминов, известный музыкант,— ему на вид не больше двадцати восьми лет. Веселый, стройный, бритый, в тюбетейке, курит трубку — похож на итальянца. Ему отвели в «Кириле» комнату, а он на другой день забрал вещи и переселился в совхоз, к этой Марье Васильевне — рядом. Даже есть перестал ходить в «Кириле». И все время с ней вместе. Мальчишки его дядей Колей зовут. Я у них спрашивала, кто он,— они говорят «мамин приятель». Как это тебе нравится?
На людях они на «вы», но я сама слышала, как она его называла «ты» и «Николушка».
А муж ей, что ни день, то письма, то телеграммы шлет. Я только и жду какого-нибудь скандала. Что они любовники — это ясно! Не понимаю одного — где у него глаза. Выбрал тоже! Ни на шаг его от себя не отпускает — прямо досадно, а с ним, должно быть, превесело! Он может! Наша компания решила уже разыграть его — воображаю, эта Марья Васильевна разозлится! И поделом — лучше бы за мальчишками смотрела, чем романы заводить.
Вчера вижу — идут по царской тропе, об руку — она ему все что-то говорит, говорит, а он только головой качает. Дураки эти мужчины, надо отдать справедливость.
Ну, пока! Целую тебя —
Женя
P. S. Придется на это письмо две марки клеить — ты, дура, чувствуй!
Мария Васильевна Угрюмова — Михаилу Андреевичу Угрюмову
ТЕЛЕГРАММА
Москва, Сивцев Вражек, 36
Угрюмову
Взволнована сообщением выезжаю Москву четверг встречай дети здоровы
Надежда Ивановна Ольгина — брату Петру Ивановичу Ольгину в Киев
«Кириле», 20 мая
Петя, Петунька, Петушок — ку-ку-ре-ку! Что же это ты, свинтус такой,— второе письмо тебе пишу, а ты хоть бы хны? А еще любящий брат, друг, товарищ! Или уж так заважничал, обза́вился (новое производное от зава — приоритет за мной)?
Нет, кроме шуток,— неужто за всеми своими делами — я верю, что их у тебя по горло,— ты не найдешь минутки, чтобы уделить мне? А помнишь, уезжая из Москвы, дал слово оставить для меня мой уголок — как в детстве — за комодом. Я так привыкла к тому, что вот у меня есть такой человечек — Петунька — и никто больше, которому в любую минуту можно пожаловаться на самого себя, поругаться от чистого сердца и в свой чердак спрятать твое, никому не известное. Это же как хороший душ.
Мы с тобой оба работяги — одержимые, скрытники, как нас зовет мама, и только друг для друга — неисправимые фантазеры, дуралеи несусветные. Так вот, изволь выкладывать: я же знаю, что у тебя опять неладно,— по глазам видела, когда провожала. Не отнекивайся! Правда, в письмах об этом писать трудно, но что же делать, если наш комод давно продан, а между нами 1000 верст? Сама я сейчас ни о чем не думаю — смеюсь с утра до вечера (а ты знаешь мой идиотский смех, с захлебом) — благо, нашла себе компаньонку, агрономшу одну,— Думко — хохотушку ужаснейшую. Она прелесть, прелесть! Вся такая крепкая, круглолицая, с веселыми карими глазами, румяная, говорит по-хохлацки — на о, плавает как утка, ныряет, по горам лазает, в теннис играет до одури (каюсь, грешная, ракетку-то я все-таки увезла с собой — вас с мамой обдурила — ну, что поделаешь! Ругай не ругай, не могу эти режимы выносить! А все-таки пять фунтов {8} прибавилось — тебе в утешение, с легкими все в порядке — клянусь!).
А недавно еще один к нам присоседился — композитор Тесьминов. Тоже — милый, милый! Ему под сорок, а душа у него настоящего мальчишки. Чего мы только с ним не выделывали. Кто бы сказал, что все ученые уважаемые лица! Думко да я его сразу же решили переманить к себе — видим, человек мается. И чудесно! Представь себе, даже в горелки играем. Он ловкий и хитрый, как муха. У него тут одна знакомая есть — кажется, любовь — да нам какое дело? Она сейчас уехала в Москву к мужу — вот мы его и приспособили. Человек много видел, много знает, интересно рассказывает, увлекающийся, должно быть, но с нами очень прост, а главное, не пытается говорить «об умном». Вот возьму да и влюблюсь, заведу себе крымский роман. Что ты скажешь?
Нет, Петушок, можешь быть спокоен — ты ведь знаешь — в душу мою попасть трудно. Даже Васю туда не пускаю, а ведь, кажется, у нас с ним крепко.
Вот написала это и остановилась. Нет, конечно же крепко, мы с ним одной породы, одних устремлений, одних правил. Только он больше меня, умнее, глубже. И все-таки, несмотря ни на что,— не могу пустить, как тебя. Почему это?
Вчера после ужина, набегавшись, Наташа Думко, Тесьминов и я пошли в кафе к татарам. Пили вино, потом турецкий кофе. Тесьминов по обыкновению рассказывал, мы обе ржали, как лошади, а потом он внезапно замолк, оборвал, лицо стало старым-старым, и говорит, обращаясь ко мне:
— Вот скажите, кичкине (по-татарски значит маленькая), отчего всегда бывает так, что такая, как вы или Наталия Максимовна — по духу мне близкие — никогда меня всерьез не примут. Вам со мной только легко, весело, а серьезное — это вы для другого. Я ничуть не обижен — верьте мне. А вот иной раз думается — неужто, любимый многими, я обречен на одиночество, потому что имеющий ухо не захочет меня слушать, а глухому я сам не откроюсь?