Почему–то я заговорил о добром самарянине. Мы, семинаристы из Библейского колледжа, должны были печься об университетских студентах, словно самарянин о еврее, лежавшем на обочине в луже крови. Но я не испытывал к ним подобной любви. Я вообще к ним ничего не испытывал. Так я и сказал.
И тут ЭТО случилось. Во время молитвы, как раз когда я расписывал, как мало меня волнуют люди, которым я должен сочувствовать, я увидел происходящее в ином свете. В тот самый миг, когда я говорил, мои слова обратились в видение. Я увидел самарянина в старинном костюме — в платье и тюрбане. Он склоняется над грязной, окровавленной, скорченной фигурой на земле. И внезапно оба персонажа представшей мне сцены преобразились: у доброго самарянина оказалось лицо Иисуса, а в еврее — несчастной жертве разбойников — я с ужасом узнал самого себя.
Словно при яркой вспышке я видел, как Иисус наклоняется и влажной тряпкой обтирает мои раны, смывает с них кровь. И вот, когда Он склонился надо мной, я увидел, как я — несчастный, израненный разбойниками — поднимаю веки, раскрываю губы и словно в замедленной съемке плюю Ему в лицо. Я видел это совершенно отчетливо, хотя не верил ни в какие видения, ни в достоверность Библии, ни даже в Иисуса Христа. Это потрясло меня. Я оборвал молитву, встал и вышел из комнаты.
В тот вечер я попытался обдумать произошедшее. То было не совсем видение — скорее галлюцинация, оживившая притчу и придавшая ей неожиданный этический поворот. И все же я не мог просто отмахнуться от случившегося. Что значило это видение? Было ли оно подлинным? Я не знал. Но самоуверенность моя поколебалась. Прежде я искал убежища в агностицизме, но теперь я его лишился. Я увидел самого себя в новом свете. Быть может, при всей своей заносчивости и насмешливом скептицизме я более других нуждался в помощи?
В ту ночь я написал своей невесте короткую записку. Со всей осторожностью я сообщал: «Мне кажется, сегодня я впервые получил подлинный религиозный опыт. Мне нужно подождать несколько дней, прежде чем я буду готов это обсудить».
И снова о пари
Я рассказал эту историю Ричарду. Он слушал с искренним интересом. Тот миг полностью изменил мою жизнь. До того я бы счел безумцем всякого, кто предсказал бы мне, что я посвящу свою жизнь написанию книг о христианской вере. Но с той февральской ночи начался медленный и упорный возврат назад, к тем ценностям, которые я прежде отвергал как религиозную чушь. Я обрел зрение, которое позволило мне уверовать в невидимый мир.
Ричард принял мои объяснения вежливо, но они его не убедили. Он напомнил, что можно подобрать и другие объяснения произошедшему. В течение нескольких лет я противился всем тем верованиям, которые в меня с детства вложили в крайне консервативной церкви. Это привело к внутреннему разладу. Я долго не молился, а потому первая моя молитва — пусть совершенно неожиданная, «вслепую» — превратилась в излияние эмоций и даже повлекла за собой «откровение» в виде визуализированной притчи о добром самарянине.
Слушая Ричарда, я невольно улыбался, узнавая в нем самого себя. Этими же словами и я отметал все свидетельства своих соучеников, но с той февральской ночи я стал смотреть на них по–другому.
Мы с Ричардом объясняли одно и то же явление по–разному: он смотрел на луч сбоку, а я поднимался взглядом по лучу вверх. У Ричарда имелись разумные аргументы, у меня — тоже. Главным доказательством мне казалась неожиданная, глубокая перемена в моей жизни. Однако обращение кажется убедительным лишь изнутри или когда рассказываешь о нем другому обращенному. Мы же с Ричардом вернулись, проделав круг, к началу нашей беседы пятилетней давности: мы снова заговорили о таинстве веры, как бы ни возмущало Ричарда это слово.
Мне хотелось как можно яснее объяснить Ричарду, что такое вера, но это было не в моих силах. Я распознавал в Ричарде беспокойство, отчуждение, в каком я сам жил когда–то, пока Бог постепенно не исцелил меня. Но я не мог вживить свою веру в Ричарда. Веру каждый обретает сам для себя.
В ходе этой беседы я понял, насколько значимо было для мира пари, заключенное Богом в Книге Иова. Я пытался сосредоточиться на точке зрения Бога: Бог рисковал будущим человечества, поставив на любовь к Себе одного–единственного человека. Не думаю, чтобы кто–нибудь мог вполне постичь суть этой ставки, но не говорил ли нам Иисус, что в конце истории все сведется к одному вопросу: «Но Сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле?»
А вот и позиция человека в этом пари: Иов должен был поставить на Бога или против Него. Иов перебирает все свидетельства — по ним Бог не заслуживает большого доверия, и все же, плача, возмущаясь, сопротивляясь, Иов решается поставить на Бога.
Каждому из нас приходится выбирать: жить так, словно Бог существует, или так, словно Его нет. Когда Умберто Эко сидел высоко на трибуне стадиона и безучастно смотрел футбольный матч, он нащупал под полуденным солнцем главный вопрос своей жизни — главный вопрос жизни вообще: Есть ли кто–нибудь там, на небесах? Ответ на этот вопрос упирается в вопрос о вере — ибо верой и только верой праведный жив будет.
Две притчи
Я хочу завершить эту книгу двумя историями из жизни — я расцениваю их как притчи о двух альтернативах: жизни в вере и жизни без веры.
Первую притчу я нашел в проповеди Фредерика Бюхнера:
«Эта история возможна только в XX веке. Она так ужасна, что ее трудно повторять. Мальчик двенадцати–тринадцати лет в приступе безумного гнева и отчаяния схватил ружье и разрядил его в своего отца. Отец умер — не сразу, но умер. Когда полицейские спросили мальчика, зачем он это сделал, подросток ответил, что не мог больше выносить своего отца. Он ненавидел отца. Отец слишком многого от него требовал, все время к нему придирался. Мальчика отправили в исправительное заведение. Дежуривший ночью охранник услышал какие–то звуки в помещении, где содержался юный преступник. Прислушавшись, он понял, что мальчик всхлипывает в темноте, повторяя: «Где мой папа?! Где мой папа?!»[76]
Бюхнер называет эту историю «притчей о жизни каждого из нас». Современное общество похоже на этого мальчика, угодившего в тюрьму: все мы убиваем своего Отца. Мало кто из мыслителей, писателей, кинематографистов или авторов телепрограмм воспринимает Бога всерьез. Бог — анахронизм, мы переросли Его. Современный мир поставил против Бога: слишком уж много вопросов Он оставил без ответа, слишком часто Он разочаровывал нас»[77].
Трудно жить, лишившись всякой уверенности. Мы все еще слышим всхлипы, подавленные жалобы, плач об утрате — ими заполнены книги, фильмы, почти все современное искусство. Альтернативой разочарованию в Боге представляется лишь разочарование без Бога. («Внутри меня всегда, вечно царит ужасная боль, странная, яростная пытка — тоска по чему–то за пределами этого мира», — говорил Бертран Рассел.)
Я видел боль утраты в глазах Ричарда, вижу ее и сейчас. Он говорит, что не верит в Бога, и все же постоянно возвращается к этой теме. Слишком много он говорит о Нем. Откуда обида на предательство, если Предателя не существует?
Притча Фридриха Бюхнера рассказывает об утрате отца; есть и другая притча — об обретении отца. Это тоже подлинная история — я сам ее пережил.
Как–то раз на выходные я приехал к матери, живущей в семистах милях от меня. Мы стали вспоминать прошлое, как обычно бывает в разговоре родителей со взрослыми детьми, достали из шкафа большую коробку со старыми фотографиями, перебирали тонкие прямоугольные картоночки, отразившие весь мой путь из младенчества в юность: вот я в костюме ковбоя или индейца, вот в театральном наряде на первой школьной постановке, вот мои игрушки, занятия музыкой, а вот выпускной вечер в средней школе, в старшей школе и, наконец, в колледже.