Выбрать главу

Богомолка сердито молчала.

— На тебе! — весело сказал ей молодец. — Видела? И выходит так, что ты идешь к угоднику-то с папиросой, а не я… Ловко, что ли?

— Бог с тобой…

— Видела? — продолжал молодец: — как вышло-то чудесно. Я вот покурю себе, накурюсь — и чист! а ты — с папироской… А не осуждай! Отлично мне, — продолжал он, обращаясь ко мне, — с этими, с богомолками, ходить… Я напьюсь, наемся, накурюсь, все справлю, а они идут, корочку да водицу, хвать — вся еда на них, потому не вытерпят, осудят, а я чист-чистехонек подхожу к господу, словно бы я и не ел и не пил ничего. От-тлично это выходит!

— А ты-то не осуждаешь, что ли? — спросила его старуха.

— Я-то? Никак. Чем я тебя осудил? Я тебя как называл: "старушка божия"; на мне грехов вот на этакой волосок нету, а вот на тебе есть… Теперича ты идешь к угоднику, и напилась ты, и наелась, и накурилась, а я чист. А кто ел-то? Я! Видели, как ловко вышло?.. Ха!..

Молодой малый весело покуривал папироску, весело шел вперед и по временам с улыбкой говорил:

— Ну-ка, старушка божия, закури еще папироску, — и закуривал сам.

— Ах, старушка, как тебе не стыдно, идешь к угоднику и табачищем дымишь… Ведь это дьяволы в тебе дымят… Какой у тебя табак знатный! — мимоходом замечал он мне.

Богомолка молча шла впереди и не отвечала. Пройдя с богомольцами верст десяток, мы почти не слыхали от них другого объяснения выражению; "то-то хорошо-то", кроме съестного. Изредка только кто-нибудь, пренебрегая съестным и желая коснуться предмета с другой, более высокой стороны, упоминал о звоне, о пении.

— В котором часу звон-от, батюшка? — поохивая и покряхтывая, спрашивала богомолка богомольца.

— В первом часу, матушка! — отвечал тот, произнося слова на старушечий манер и даже стараясь говорить женским голосом.

— В полночь?

— Пополуночи, матушка, в сам-мую пополуночи.

И они оба вздыхали.

По мере того как мы подвигались все ближе и ближе к городу, толпы богомольцев стали увеличиваться; по дороге все чаще и чаще стали проноситься экипажи и нарочно устроенные на случай праздника кибитки из рогож, трепавшихся по сторонам телеги; народу ехало много. На двенадцатой версте от постоялого двора в большую губернскую дорогу впадала другая такая же большая дорога, шедшая на Москву; и с этого впадения количество богомольцев и повозок с пассажирами еще более увеличивалось. Ходьба целого дня достаточно уже утомила нас, и мы приняли предложение какого-то ямщика, который громким голосом кричал, обращаясь к богомольцам:

— Два места есть; православные, садись! Недорого возьму! Звон прозеваешь! Эй!

За рубль серебром мужик согласился нас довезти до города, и мы, забравшись в просторный и круглый, как орех, тарантас, необыкновенно покойно сидевший на сломанных и перевязанных веревками дрогах, очутились в обществе купца и купчихи.

После обычных вопросов: "не к угоднику ли, батюшка?", сказанных тоже старушечьим тоном, почему-то необходимым при разговоре об угодниках божиих и вовсе ненужным этому купцу, когда он в своей лавке продает гнилой товар, после этого вопроса, на который мы дали утвердительный ответ, опять послышалось знакомое нам:

— То-то, говорят, хорошо-то!

Это сказала купчиха и вздохнула.

Купец, ее супруг, только вздохнул и, не имея, вероятно, возможности выяснить свой вздох словами, обратился к кучеру с вопросом:

— Это как деревня-то называется?

— Не знаю.

— Это — Красные Дворы, — ответил купец сам себе, ибо давно знал эти места, как свои пять пальцев.

Мы молчали.

— А что, господа, — сказал купец: — в котором часу в обители начало звону будет?

— В полночь! — отвечали мы.

— В полночь! — сказал купец. — Как чудесно!

Купчиха вздохнула. Она ехала к угоднику от стрельбы в голове.

— В полночь! — повторил купец. — Правда ли, нет ли, не знаю, сказывают, всенощная оканчивается в двенадцатом часу, а через час служение?

— Не знаю, — сказал я. — Мы в первый раз.

— Гм! В первый… Сказывают, дюже хорошо.

— Говорят, что хорошо.

— Хорошо!

Купчиха, ударясь о косяк виском, вздохнула и перекрестилась. Разговор пресекся. Съестной взгляд на вещи не приличествовал купцу по его состоянию и положению, а насчет звону много не наговоришь.

— Это какая деревня-то? — спросил он опять ямщика.

— Не знаю! — отвечал тот.

— Это Мымриха…

Разговор было опять пресекся; но неожиданно враг попутал купца, и он произнес:

— Тут воров теперича наползло — господи, боже мой!

— Где именно?

— А вокруг обители, страсть одна! Тут воры шатаются целыми табунами, из одной обители в другую так и переваливают. Меня раз как обчистили; дело было так…

Начался длинный, длинный рассказ про воров, сразу ожививший нашу, до сих пор довольно натянутую, беседу. Сначала купец рассказал, как его обокрали у Митрофания; потом купчиха начала рассказывать про свояченицу, которую среди бела дня обокрали наиобразцовейшим образом. Интересны были не процессы кражи, а оживление, с которым шел этот разговор.

Видно было, что купец ехал поразмять кости, засидевшиеся за прилавком, и отвести душу, одеревеневшую от постоянного сосредоточения на том, что "уступить нельзя" и "самим дороже".

Мы так подружились, что купец предложил нам отправить жену в странноприимный дом, а сам хотел остаться с нами где-нибудь в трактире.

— Всё чайку попьем! — сказал он.

— Перекрестись! — дернула его за руку жена: — аль не видишь? — колодец святой!

Купец снял шапку, перекрестился и сказал:

— Право, попили бы, господа?

Далее шел разговор о нынешних и старых временах. Сущность разговора была та, что теперь пошло в ход мошенничество, тогда как прежде его и слыхом не было будто бы слышно.

Между тем на дворе темнело сильно; ночь была жаркая, с тучами, без звезд.

Вдали, в стороне уездного города, виднелись огоньки, и ярко горела внутренность соборного купола над мощами угодника.

Фигуры богомольцев поминутно мелькали целыми толпами мимо нашего тарантаса.

— Марья Кузьминишна! — дернув за рукав жену и указывая ей на купол, произнес купец: — Глянь: кумпол-то!

Купчиха глянула и перекрестилась:

— Уж как хорошо!

— Дивно! — сказал купец; но намерения своего отправиться с нами в трактир не бросил.

Когда тарантас наш заколесил по темным, изрытым канавами и ямами улицам уездного города, он опять сказал жене:

— Право, тебе к Амелфе бы Тимофевне, в странноприимный! По крайности спокойнее.

— Ну-к что ж!

В голосе купчихи слышалось недовольство, несмотря на то, что муж говорил, повидимому, ласково; по всей вероятности, она коротко знала, что значат эти ласковые приглашения. Сдав жену в странноприимный дом, купец громко крикнул извозчику: "пошел!" и, судя по жесту, употребленному им при этом, намерен был провести время весело.

— В первом часу звон-то? — спросил он у извозчика.

— В первом.

— Теперь девятый час. Пошел! Еще много времени, валяй к Синицыну!

У Синицына был трактир, где мы нашли водку и жареную рыбу. Но оживленной беседы с купцом не состоялось: усталость клонила нас ко сну. Павлуша Хлебников совсем раскис, ничего не слыхал и не понимал, и когда мы, наконец, улеглись все трое в том же тарантасе на дворе, так как во всем городе не было угла, где бы уже не было набито битком, он заснул как убитый. Мы лежали рядом с купцом и молчали. О чем было говорить нам? Купец, видимо, настроивался на религиозный лад. На этот лад настроивалось, кроме нас, множество народу, лежавшего тоже в тарантасах и телегах, которыми был загроможден двор. Но, как они ни налаживались, ничего не выходило, кроме вздохов и вопросов о звоне.

— Когда звон-то? — слышалось в одном углу.

— В первом часу, — отвечало сразу человек пять.

— В первом?