— Таё да таё! — сказал солдат. — Талды да калды.
— Ну да… Ну, объяснил ему, чтоб он и не мечтал: "Царствие божие внутрь вас есть, и для него много надобно, а не просто — умер да и на!.." — "А, говорит, а душа?" — "Что душа? Ну, говори". — "Нет, ты, говорит, скажи. Я не знаю"… Ну объяснил. "Ну спасибо!" И стали ко мне, друг любезный, шататься, то один, то другой. И почему человек идет в землю, и как в аду, и что кому будет? Что за чудеса? думаю. "Что вас прорвало, ребята, говорю: я ведь не поп, я и ошибку могу дать; шли бы вы лучше по домам, потому у меня еще вон лошадь не убрана, а на все на это есть храм божий; слушай, что поют, читают, вот тебе и ответ". А иному просто скажешь: "Шел бы ты, любезный, домой на печку!" — "Да мне, мол, маленько в ум вошло". — "То-то в ум-то вам все лезет; шел бы ты лучше домой". — "Я, мол, так". — "Ну, и ступай с богом"…
— Да! На печку!
— "Уж куда, мол, нам с тобой рассуждать". Отвадил я их таким манером. Думал, конец, — хвать, ан далеко еще до конца-то. Стали они уж вот как: "Давай, говорит, спорить!" Эге! думаю. Встретится иной раз на улице. "А давай, говорит Игнатич, спор с тобой сделаем". — "Об чем?" — "О душе". — "Давно ли ты об ней узнал?" — "Когда ни узнал, да узнал, говорит. Недавишь узнал". — "Поздновато, говорю, ты спохватился". — "А то мы, говорит, как свиньи". — "Именно, говорю, похожи, и разговаривать мне с тобой не время. Извини". И уйдешь. "Нет, кричит вслед, это дело оставить нельзя". Ну, думаю, как знаешь. Оставляй, не оставляй, у меня своих хлопот полон рот. Да, право!
— Чего еще? Всякий исполняй свое дело, свое положение, что следует.
— Да, не до того. Отбиваешься так-то от них, а дело-то все не к концу, да! Что за чудо? Слышу, и у батюшки были, тоже спор предлагали, и у отца дьякона… Идет слух, человек пять на работу не пошли… И все "душа". — Да что вы за черти такие? какая душа? ведь подписали грамоту, слышали положение; чего еще? Нет, о душе что-то городят, работать не хотят. Что такое? Стали мы искать, кто такой это их завастривал. Потому ежели бы они одни, то им только в кабак от скуки ходить, а тут нет, тут ишь какую паутину распустили. И что за чудо: неповиновение стали оказывать! За землю, говорят, платить не надо. "Да ведь вы платили, ведь уж два года платили?" — "Ошибка была; по-божески, говорят, этого не выходит". — "Да ведь закон, порядок требует?" — "Ладно!" говорят. Вот и сказ!.. Что такое? Дальше — больше, дальше — больше, чисто бунт открывается! "Отчего ж вы тогда не претендовали?" — "Бог нам ума не дал". — "А теперь дал?" — "Теперь, говорят, дал". — "Ну, говоришь, гляди, ребята: становой тут как тут, как бы чего не вышло".
— А это что же?
— А это, изволите видеть, проживал у нас в деревне какой-то старичишко. И уж с давних времен все я его таким помню древним. То на пчельнике проживает, то так… Так, бездомовный. Был слух, что даже и в бегах он состоял. Вот этот-то старичишко их и помутил всех; может, слыхали, есть такие раскольники, называемые бегуны! По следствию-то вышло, что и этот старикашко тоже бегунской ереси… Бегать-то ему уж некуда, так вот он и стал разводить смуту. А бегунская ересь — это уж самая закоренелая. В епархиальных ведомостях было описание — так это страсть! Против начальства, против податей, против всего ломит "напрочь". Сам-мая злющая ересь эта. Вот старикашко-то тож этой ереси придерживался. "Живи, мол, сам по себе, отчет отдавай одному богу; у тебя душа, ты подумай о ней, сам-то в навозе весь, и душа твоя в навозе, душу твою платой обложили, за нее ты платишь, а не думаешь о ней". И всякое этакое. Вот как стало им посвободней-то, старикашко это и запел свою песню, и заворочало у них. И стали они: "Я человек!" А я им: "Да мне-то какая от этого корысть, прости господи? Мне-то что? хоть ты петух будь, так мне все равно". Право, ей-богу!.. А старикашко-то так растревожил этих мужиков — страсть! И возмечтали — и то им и другое, боже мой! Оно действительно человеку тоскливо; надо говорить по совести: с женой дерется, дома слова не слышно, праздник пьян — плохое житье… ну — старикашко-то тут и напутал. "А это, говорит, ты потому жену бьешь, что беден; а почему?" Надо говорить прямо — хитрая оказался шельма, этот старикашко! Я на допросе его был, так ведь как он, шельма, подводил одно под одно, просто чудо! По его словам, так кажному мужику барином надо быть. "Барин-то, говорит, вон как свою супругу любит — тебя, мужика, и на очи ей не пустит, а ты, говорит, подпоить тебя, так ты жену-то за руб серебром чиновнику продашь… А ты должен знать любовь!" Уж как подвел! Очень плутоватый был старичишко, нечего сказать! Ну и помутил народ, только в грех ввел. У самого старика весь, может быть, род ихний был в этой ереси воспитан, все они по лесам бегали, может, лет сто, а то и больше; ему все это знать до тонкости не диво, он, может, никогда и в крепостной работе-то не работал, жил по-своему, так ему и не в диковину все эти привередничанья, а наш-то мужик с тех пор и думать обо всем позабыл. На крепостном-то положении у него вся родня лет триста либо пятьсот была, так какая тут любовь? Что он тут понимает? До любви ли ему было, когда разложат да…
— Гар-рячих! — вставил солдат: — штук пятьсот ввалят!
— Да! От всего этого он во-она когда еще отвык и знал одно: "исполнять, что прикажут". Стало быть, что же он мог тут понять по человечеству? И вышло у нас — невесть что! Старикашко-то разлакомил их, а умом-то взять всего они не могут.
— Опоздали маленько!
— Да! Припоздали малым делом… И хочется быдто как по-человечьи, а не туда! Не выходит! Всего-то порядку-то, какой у старика был в мыслях, у них и нет! Пошло у них в головах от этого большое смятение… И душа тут, и земля, и бог знает что. Приехал становой. "Вы почему не ходите на работу?" — "Так и так, мы люди, теперь возьмите, ведь у нас душа и все такое". Становой обнаковенно: "Молчать!" Да что же? Ну, что же ежели мы все так-то заорем? Нешто это дело начальства? Он требует порядку, эти разные мозголовия прошли; ежели хочешь по-своему, убирайся в дремучий лес, а в порядке этого нельзя…
— Каждому потрафить нельзя…
— То-то я думаю, что не подходит. Становой исполняет свою должность, ты исполняй свою. "Я с вами, говорит, не разговаривать приехал; разговаривать иди в кабак, а не здесь. Почему вы нейдете на работу? Это что такое?" Начинают опять свое: "Мы сами — земля, за что ж нам платить? мы — прах". Разумеется, опять становой им кричит: "Молчать!" Просто измучили бедного! "Порядок, говорит, требует, чтоб вы шли, все это вздор, не мое дело, душу имей, какую хочешь, мне это наплевать, а по закону исполняй все, что следует!" Просто даже весь красный стал становой! пот с него льет; а главное — человек он хороший, и рад бы, да ничего не сделаешь. Какую он им душу? Откуда? Бился, бился, написал следователю… Что прикажешь делать?
— Ну и пошло?
— И пошло!
— Ну и что ж они?
— Всё стоят на своем. Как бы этого старичишку вытравили перво-наперво, они бы опамятовались. Это верно. Потому сами по себе они к этим философиям непривычны, а то старичишку-то они куда-то запрятали, а тот их и мутит. "Стойте, говорит, крепко, ребята!" Те и стоят… Ловкачи этакие есть: "Стойте, ребята, стойте, шушукают, хоть в острог!" И ничего не сделаешь.
— Не знают порядку, больше ничего.
— Да больше ничего и есть. Что такое ему надобно? Ведь человека, конечно, смутить можно. А по совести сказать, ну, что ему надо? Что он смыслит в душе? Живет он чисто как скот, надо говорить прямо. Придешь в избу-то, страшно поглядеть, как есть как свинья.
— Чего уж!
— Ей-ей, жену колотит, напьется, из дому все волочит в кабак, о себе не заботится, ни свечки, ни чашки, жрут почесть из корыта — куда ему толковать о душе? Он и в церкви-то стоит как столб, да это когда еще придет в церковь-то. Вон погляди, — сказал дьячок, указывая на валявшиеся близ монастыря толпы богомольцев, на людей, бесцельно шатавшихся по монастырской стене, по крышам, на колокольне. — Вот поглядите: кажется, все они пришли богу молиться, к угоднику, а видите, чем занимаются? Вы думаете, тут вера? Ему просто надо, чтоб ничего не делать, в чужом кабаке выпить…