Никогда еще я не пребывал в таком смятении. Я привык все облачать в слова — и вынужденное одиночество, и боль, и выпавшее на мою долю короткое счастье. Это помогало мне разбираться в самом себе, находить спасительный выход, выживать, в конце концов. Сейчас слова меня покинули, лишив возможности найти объяснение самому себе, другим, чему бы то ни было. Все слова ушли. Вероника и Катарина легли спать. Я почистил зубы, зашел в гостиную и уселся за компьютер — писать. Мы всегда стремимся к тому, что потеряли, а мой роман был все еще не окончен.
Через два дня я обменял пятьсот долларов в ближайшем обменнике и в полдень заглянул к Живко в офис. Он показался мне нервным и не обрадовался моему приходу. Я вытащил из заднего кармана джинсов пачку денег и тщательно пересчитал их у него на глазах. А потом положил перед ним на стол. Наверное, я выглядел тряпка тряпкой.
— Думал вернуть их через пару месяцев, — сказал я, — но получилось быстрее.
— Откуда дровишки? — Живко пригвоздил меня взглядом к стенке.
— Борислав подкинул на бедность. Совсем чуток, чтобы связать концы с концами.
— Забери, — он мне не поверил, — тебе они нужнее.
— Знаешь, — я старался не кричать, — если я не верну их тебе сейчас, то не верну никогда. Ты ведь друг, ты все понимаешь.
— А твоя мама? — он запнулся, словно прикусил язык.
— На похороны я оставил, — отрезал я.
Я не хотел отнимать у него время, кондиционер шевелил листы чертежей на его столе, они напоминали мне иероглифы. От одного их вида я почувствовал усталость.
— Ты ведь знаешь, что можешь всегда на меня рассчитывать, — остановил меня на пороге его голос, — но я тебя прошу, умоляю, перестань думать о деньгах. Ты ведь не такой, Марти…
До маминых похорон, наивно надеясь, что вместе с ее восковым невесомым телом я зарою на Малашевском кладбище и свое чувство вины, я бессмысленно и упорно притворялся нищим. Постоянно клянчил деньги у Вероники, надоедал ей, извел ее до предела, протягивая свою усталость, свою плошку-ладонь за милостыней — за деньгами на сигареты и газету. Брал в местном магазинчике «под запись» самую дешевую ракию, в баре у Иванны старался присосаться к какому-нибудь случайно оказавшемуся при деньгах писателю, в задымленном полумраке часами слушал его болтовню, хвалил его книги пятнадцатилетней давности, чтобы вылакать как можно больше водки на дармовщину. Я выставлял напоказ свою бедность, рассказывал о ней, подробно ее описывал с бесстыдством и упоением нищего, расчесывающего на глазах у людей свою коросту, находя в этом преувеличении единственное утешение. И лицемерное оправдание. Я прятался от всех, потому что прятался от себя самого. Вел себя, как воришка, потому что был вором.
Деньги Живко, эти пресловутые, ставшие бесхозными, две тысячи семьсот долларов я засунул в ту самую дыру за испорченным вентилятором в ванной комнате, в которой недавно прятал оживавший от света камень — свои последние надежды, глупые мечты, а по сути, свое будущее, прихваченное четырьмя проржавевшими болтами и гайками.
Иногда я доставал эти проклятые доллары, пересчитывал их, и тогда меня одолевала тоска по маме, я чувствовал ее потерю как пустоту, властную, строгую, исполненную любви пустоту, которую кто-то исторг из моей груди. Мамин уход стал неотступной болью — не обвинением, а гнойником в моей душе. После ее смерти чувство вины за то, что я ее ограбил, продав ее дачу, ее воспоминания, не исчезло, нет, с ее смертью ушло и мое детство, самая живая часть меня самого. Моя чистота. Потрясение от сознания, что когда-то я был счастлив.
Где-то в середине июля мне позвонил Живко. После душа мое тело выталкивало через поры паленый алкоголь. Я сидел у неработающего телевизора, созерцая серый экран. Сидел, наверное, уже час. Ракия в стакане стала теплой, я держался за него, как за соломинку.
— Ты почему не приходишь в бассейн? — бодрым голосом поинтересовался он. — В такую жару…
— Да я… приболел, — грубо прервал его я. — Заболел, понимаешь.
— Что с тобой? — я по телефону почувствовал на себе его пристальный взгляд. И меня охватила тоска по маме. Я прослезился. Или это был пот?