— Твоя дочь задурила тебе мозги…
— Мила умница. И гораздо мудрее меня.
— И это… — она запнулась, — все это для тебя важнее, чем тот фальшивый бриллиант, стоивший бешеных денег?
— Похоже, что да.
— Это тебя ранит, унижает до боли?
— Похоже, что да, — повторил я смущенно.
Она как-то странно глянула на меня, но ничего не сказала.
Мы ужинали в маленьком ресторанчике на пристани, огражденном рыбацкими сетями. Я ничего не пил. Даже кофе. Мы были совсем как семья, заказавшая жареных бычков, политых лимоном, и картошку. Я ел рыбу руками и, не сдержавшись, облизал жирные пальцы. Оно камнем лежало на душе, а Лора была единственным человеком, которому я мог признаться.
— Моя дочь… Мила была права.
— Она тебя и в самом деле довела до глюков, — рассмеялась Лора.
— Понимаешь… — я лихорадочно подыскивал нужные слова, как на исповеди, — все случившееся можно рассказать, а значит, изменить его, как тебе угодно. Слова не точно передают содержание, они скорее замещают его. Сжимают или растягивают во времени, выхолащивают или приукрашают… но все это лишь приближение.
Лора молча кивнула, пристально глядя мне в глаза.
— Переиначивая, а подчас и убивая событие. Написанное слово придает ему смысл нескончаемости, озаряет вечной жизнью, одаривает иным бытием, превращая в Историю.
Она положила свою руку на мою.
— Слова — это жизнь смерти, — тихо сказал я, — единственное возможное продолжение человека. Смысл не в просветлении и пустоте, а в Слове. Все мы продолжаемся в словах.
— И для тебя это так важно? Поэтому из тебя не выйдет Гаутамы Будды, да?
— Не знаю, — искренне сказал я.
— А знаешь, что сказал Мишель Фуко? — спросила вдруг Лора, обеспокоенно изучая мое лицо.
— Он много чего сказал.
— Еще Морис Бланшо утверждал, что в каждом своем произведении писатель понемногу умирает, а Мишель Фуко сказал, что история кончается со смертью рассказчика.
Я похолодел. Эти слова я уже слышал. От Вероники, у нас дома. Правда, прошептала она их не мне, а кому-то другому, по телефону. Она просто пыталась прикрыть ими свое смятение и желание поскорее закончить разговор. Сейчас сходство Вероники и Лоры вызвало у меня раздражение и причинило боль.
— Но Фуко и в самом деле сказал, что история кончается со смертью рассказчика, — упрямо повторила Лора.
Я сделал вид, что задумался, и отвернулся.
— Не хотела тебя расстраивать… — проронила Лора.
Совсем рядом на волнах покачивались яхты. Мрачные серые военные корабли походили на детские игрушки, в них не было ничего угрожающего. За волнорезом рыбацкие лодки плясали на волнах рядом со своим отражением.
— Это наше, — вздохнула Лора, кивнув на пристань, — ты напишешь о нем? — но не прибавила: «чтобы все это осталось».
— Наше…
— Давай попросим счет, — шепнула Лора. Ее груди колыхнулись и стыдно отяжелели.
Темнело. Я глянул на часы. Время подбиралось к восьми вечера, в августе дни становятся короче. Официантка, разрываясь между клиентами, все не подходила, мы медлили, и это было прекрасно.
— Когда мне прийти? — спросил я.
— Когда захочешь, — ответила Лора.
— Я приду в девять.
— Когда захочешь, — повторила Лора.
Дом творчества писателей больше не был моим, он меня уже не ждал и, казалось, не сулил приют. Многие годы я чувствовал себя здесь как дома, написал под его крышей немало страниц, а сейчас воспринимал, лишь как место для ночлега. Нашу писательскую столовую сдали в аренду, превратив в ресторан, доступный для всех, и теперь он стал чужим, даже отталкивающим. Здесь царили наглость, убогость и запах шашлыка. Я сюда не заходил. Двое писателей играли в нарды под смоковницей во дворе.
— Тебя ищет Донка, — сказал один, бросив кости, — весь день разыскивает. Сказала, что это важно.
Комнатка завхоза была в углу миниатюрного дворика. Выстиранные простыни белели на фоне стены с осыпающейся штукатуркой. Донка понимала писателей. Знала, что они неумны и капризны, за многие годы поняла их заурядность и научилась их прощать. Писатели ее любили, но ничего не прощали. Она сидела за столиком, изучая какие-то счета.
— Марти, наконец-то! — приветливо улыбнулась она, — раньше твоя пишущая машинка молотила, как швейная. Ты загорал?