— Я устал, — сказал он.
— В-вижу, — ответила она.
— Но нам с тобой сегодня непременно нужно поговорить.
— Я разогрею тебе уху, — сказала Мария.
— Наконец-то поговорить… — он не знал, что сказать.
— Починили нагреватель в бассейне, вода теперь подогревается. — Ее спицы играли с вязанием, они были готовы продолжать свою игру до бесконечности.
— Я и в самом деле больше так не могу.
— Х-хорошо, — ответила она. — Но сначала прими душ. Ты грязный.
Он наполнил ванну и включил джакузи, горячая вода забурлила, густые пузырьки дышали паром, точечные светильники на потолке затуманились. Эта ванная комната по негласной договоренности считалась его личной, Мария сюда никогда не заходила, словно боясь какой-то невидимой грязи. Она не выносила и запаха его одеколона «Фаренгейт», несколько лет тому назад один ливанец подарил ему флакончик, и с тех пор этот запах богатства, недостижимости и власти стал его неотъемлемой частью.
— Ты пахнешь растлением, развратом, — сказала она ему как-то.
— Запах очень стойкий, — заметил он.
— С-словно т-ты б-был с н-несколькими ж-женщинами одновременно, — мучительно заикаясь, уточнила жена.
— Это всего навсего запах моего одеколона.
Примерно в то же время в шкафу их спальни под стопочкой белья он нашел завернутую в черную грацию тетрадь, исписанную ее четким аптекарским почерком. Оказалось, что это робкие попытки стихосложения, нечто вроде хайку. Они показались ему прекрасными, Боян понял, что и это часть ее тайны. В некоторых местах казалось, что Мария писала стихи в состоянии крайнего душевного истощения, что они перекликались с разбросанными на ее постели буддистскими книгами, с ее медитациями и ее добровольным затворничеством, что эти стихи — ключ к неизвестному затерянному дому. Ключ, который уже ничего не открывает и ничего не может защитить. Он до сих пор помнил отдельные строфы.
Или:
Тетрадку он нашел ранним вечером, устроился с ней на террасе, окруженной невысокими кипарисами, и перечитал от корки до корки несколько раз. Сначала — с чувством, что делает нечто недозволенное и постыдное, подглядывая в замочную скважину за обнаженной чужой женщиной, потом — что слышит шепот Марии, что она пытается сказать ему что-то важное, предназначенное ему одному. Ее слова касались его сознания, но их глубинный смысл от него ускользал, он улавливал лишь невысказанный упрек, окутанный смирением и тишиной. Жизнь Бояна протекала шумно, изнурительно, даже дико, ежедневные проблемы раздирали его на части, эта стихотворная тишина и недосказанность вызвали у него раздражение как отклик на ее закодированное презрение. Все стихотворения были предельно кратки. Как молитва. Как покаяние. Он подумал тогда, что причина — в ее заикании, в ее обаятельном (для него) дефекте речи, который у других вызывал лишь чувство неловкости, что именно заикание обусловило эту ее лаконичность. День вокруг него красиво угасал, звонки трамваев, доносившиеся с бульвара «Черный пик» звучали как-то празднично, его нежность и нежелание смириться с отчуждением жены росли… Бояна поразило последнее хайку, которое Мария написала трижды, ничего в нем не изменив.
На следующий же день Боян позвонил одному известному поэту, полуклассику-полудиссиденту и при всей своей занятости договорился о встрече у него дома. Поэт встретил его в костюме, даже галстук-бабочку нацепил — и стал похож не препарированную птицу. Боян вытащил ксерокопию тетрадки и положил ее на журнальный столик. Столик шатался.
— Это стихи моей жены, — сказал он. — Хочу их издать. Знаю, что сейчас это можно сделать за деньги. И я готов заплатить. Много.
Лицо полуклассика просветлело, его пожелтевшие от табака пальцы жадно цапнули рукопись. Этот человек выжил при скудоумии тоталитаризма, но оказался беспомощен перед постоянным недоеданием. Он был явно истощен, в потертой одежде, и даже сейчас выглядел голодным. Боян сразу же понял, что хайку Марии его не особо волнуют — свое безразличие полуклассик залил потоком дифирамбов и неуемного восторга. Все это создавало впечатление нечистоплотности, казалось, даже появился гадостный тошнотворный запашок. «Дух сопротивляется насилию, — мелькнула у Бояна мстительная мысль, — но перед унижением нищеты он бессилен».