Я просидел в оцепенении минуту или час. Затем в сознание просочился коридорный шум, чей-то смех, звон тарелок на тележке, на которой санитарка развозила по палатам обед, простые вещи: тень от занавесок на полу и жара. Пальцы свела судорога — я намертво вцепился в пододеяльник. Как наполняется пустой стакан, так постепенно мое сознание заполнили все, кого я знал, даже те, кого ненавидел, я почувствовал, что не в состоянии постичь чудо собственной жизни и изношенность своих дней, которую до сих пор я в счастливом неведении не замечал. Чувство собственной мудрости и совершенства вызвало улыбку. Постепенно и утешительно в мои органы чувств вползала больничная нищета, я снова заметил облупившуюся эмаль на койках, утку, которую всего полчаса назад вынул из-под мамы, и в уме у меня промелькнуло название романа, работу над которым я откладывал уже много лет — «Разруха». Наконец появился прыщавый врач, он милосердно закрыл маме глаза и сказал:
— Она не мучилась… Поверьте, господин Сестримски, и ее, и вас ждали адские муки. Вы сделали все, что было в ваших силах… Это легкий конец.
— Мама никогда не причинила бы мне зла, — ответил я, а потом: — Разруха… Ну, конечно, разруха.
— Глянь, как она красива! — мой голос был совсем тихим, как внезапное очарование, охватившее меня.
— Которая? — вздрогнув, спросила Вероника. Она резала лук на столике на балконе рядом со мной, нож ритмично стучал о деревянную разделочную доску. От резкого запаха лука или еще от чего-то, как утром на кладбище, ее глаза набухли слезами. Необъяснимыми слезами, как постоянное изумление в ее глазах.
— Витоша… небо умирает.
Ее груди ритмично колыхались в вырезе домашнего балахона, отвечая мне молчанием, вызывающим молчанием. На меня повеяло ароматом мыла, ароматом ее зрелости. Это будничное занятие вдруг вызвало во мне чувство близости, а его незначительность придала Веронике хрупкости и какой-то прекрасной уязвимости — показалось, что она снова мне принадлежит. После похорон она уже побывала у избалованных сыночков одного нувориша, которым преподавала английский. О них Вероника отзывалась, как о тупых, в их отца, и надменных — в мать, но там хорошо платили, и ей приходилось терпеть с таким же отчаяньем, с каким она терпела меня.
Сосиски кипели на плите рядом с нами, осаживая мой хмель. В ярости от того, что я пропил эти три лева, она сама купила их в магазинчике и принесла вместе с оторванной от сердца бутылкой пива «Мужик в курсе», которая сейчас охлаждалась в холодильнике. В соседней квартире кто-то осваивал скрипку, звуки выдавали такую неумелость и тоску, что у меня перехватило дыхание.
— Все-таки хорошо, что мы вместе, — небрежно проронил я.
— И что тут хорошего?
— Дети… — моя глупость вызвала у нее смех.
— А ты хоть думаешь… ты вообще когда-нибудь о них думал?
— Это ведь наши дети, Вероника.
Ее грудь яростно вздымалась, гнев был таким живым и настоящим — ничего общего с Бодрийяром и Дерридой, он нас сближал. Я уставился на еле заметную родинку у нее на шее. Моя мужественность воспряла и затвердела, и я прикоснулся к ней этим последним, что мне принадлежало. Вероника отскочила как ошпаренная, и теперь я был совершенно уверен, что плачет она не от лука.
— Как ты можешь, в день, когда… Для тебя не осталось ничего святого, гнусный подонок! Мы ведь сегодня похоронили твою мать!
— Мамы больше нет, и она тут ни при чем. Такой уж я гад.
— Как можно с этим мириться, если ты даже на кладбище заявился пьяным?
— Я не хочу примирения, к смирению стремлюсь… — сжав ладонями ее груди, я почувствовал ее всепоглощающую женственность, ее теплое материнство, которые были мне так нужны.
— Я несколько часов вдалбливала в головы этим зажравшимся идиотам пять слов, которые они не в состоянии запомнить, а ты в это время валялся на диване. Как так можно… разве так можно? — ее голос перешел в верхний регистр, заглушив пиликанье соседского ребенка.