Мы утратим то, что делает нас людьми.
Накинув одеяло на плечи, заворачиваюсь в теплый кокон. Дрожь не проходит. Меня пугает непокорность собственного тела — я не могу унять тремор.
Неожиданно мне на спину ложится теплая ладонь.
Прикосновение обжигает кожу сквозь слои ткани. Судорожно втягиваю воздух, едва не разрывая легкие. Меня охватывает замешательство, смешанное с нестерпимым
Не хочу, чтобы он меня боялся.
— Эй… — Мягкий голос едва слышен. Его руки сильнее, чем все мышцы моего тела. Адам притягивает меня, запеленутую, к себе, и я разлетаюсь на кусочки. Два, три, четыре, пятьдесят тысяч осколков вонзаются в сердце, тают каплями теплого меда и бальзамом льются на шрамы моей души. Одеяло — единственная преграда между нами, и Адам прижимает меня все ближе, все сильнее, пока я не начинаю ощущать биение его сердца. Сталь обнимающих рук перерезала путы, сковывавшие мое тело. Исходящий от Адама жар растопил кристаллы льда, согрев меня изнутри, и я таю, таю, таю, веки трепещут и медленно опускаются, и тихие слезы сами струятся по щекам от единственного желания — замереть в его объятиях. — Все хорошо, — шепчет Адам. — С тобой все будет хорошо.
Правда — завистливая, злобная, вечно бдящая хозяйка, хотелось мне сказать. У меня никогда ничего не будет хорошо.
Мне пришлось напрячь каждое хлипкое мышечное волокно всего моего существа, чтобы отодвинуться от Адама. Так надо.
— Джульетта…
— Меня нельзя трогать. — Дыхание стало частым-частым, в горле ком, пальцы дрожат мелкой дрожью, сжимаю их в кулак. — Нельзя трогать. Нельзя… — Я не свожу взгляд с двери.
Он поднимается на ноги.
— Почему?
— Нельзя, и все, — шепчу я в стену.
— Я не понимаю, почему ты не говоришь со мной? Сидишь в углу целый день, пишешь в своей книжке, смотришь куда угодно, только не на меня. Тебе так много надо сказать клочку бумажки, а я стою в одном шаге, но ты даже не замечаешь меня. Джульетта! — Он проворно хватает меня за локоть. Отворачиваюсь. — Почему ты даже не смотришь на меня? Я тебе ничего не сделаю…
Ты меня не помнишь.
— Ты меня не знаешь. — Мой голос звучит ровно и плоско, руки и ноги онемели, будто ампутированные. — Мы сидим в одной камере две недели, ты решил, что достаточно узнал меня, но ты по-прежнему ничего обо мне не знаешь. Что, если я сумасшедшая?
— Никакая ты не сумасшедшая, — говорит он сквозь зубы. — И прекрасно это знаешь.
— Значит, сумасшедший ты, — возражаю я. — Один из нас точно псих.
— Это неправда.
— Скажи мне, за что ты здесь, Адам? Что ты, якобы здоровый, делаешь в психиатрической лечебнице?
— Я задаю тебе тот же вопрос с первого дня.
— Может, ты задаешь слишком много вопросов?
Слышу, как он с силой выдохнул и невесело засмеялся:
— Мы, можно сказать, последние живые люди в этом заведении, а ты и меня хочешь заткнуть?
Закрываю глаза и думаю только о дыхании.
— Отчего же, говорить можно. Дотрагиваться нельзя.
Семь секунд молчания присоединились к беседе.
— А если я хочу тебя трогать?
Мое сердце превратилось в дуршлаг от пятнадцати тысяч выражений острого недоверия. Меня посетило искушение повести себя безрассудно — болезненное, отчаянное желание получить навсегда запретный для меня плод. Я отвернулась, но не удержала ложь, и она выплеснулась у меня изо рта:
— А если я этого не хочу?
— Я тебе настолько противен? — резко спрашивает он.
Невольно оборачиваюсь, застигнутая врасплох его словами, и выдаю себя. Он смотрит на меня сурово, сжав челюсти, выставив подбородок, пальцы скрючены, как когти. Глаза, эти два ведра дождевой воды, глубокие, свежие и чистые.
Обиженные.
— Ты не знаешь, о чем говоришь, — задыхаясь, бормочу я.
— Ты не можешь ответить на простой вопрос!
Покачав головой, он отворачивается к стене.
Мое лицо застыло, как бесстрастная маска, руки и ноги будто залиты гипсом. Опустошенная, я ничего не чувствую. Я ничто, я пустота, я не могу пошевелиться. Смотрю на маленькую трещину у самой тенниски. Я буду смотреть на нее целую вечность.