"Неделя" Меньшикова идейно воскресла в лице "Русской мысли"; проповедь "мелких дел" уже стократ повторена ныне, и тысячекратно повторяется лозунг восьмидесятников: "Наше время - не время широких задач".
Эти до мелочей доходящие совпадения достаточно определённо подтверждают факт стремления интеллигента, после каждой встречи с народом, "возвратиться на круги своя" - от разрешения проблемы социальной к разрешению индивидуальной проблемы.
В восьмидесятых годах жизнь была наполнена торопливым подбором книжной мысли; читали Михайловского и Плеханова, Толстого и Достоевского, Дюринга и Шопенгауэра, все учения находили прозелитов и с поразительною быстротою раскалывали людей на враждебные кружки. Я особенно подчёркиваю быстроту, с которою воспринимались различные вероучения; в этом ясно сказывается нервная торопливость одинокого и несильного человека, который в борьбе за жизнь свою хватает первое попавшееся под руку оружие, не соображая, насколько оно ему по силе и по руке. Этой быстротою усвоения теории не по силам и объясняются повальные эпидемии ренегатства, столь типичные для восьмидесятых годов и для наших дней. Не надо забывать, что эти люди учатся не ради наслаждения силою знания, - наслаждения, которое властно зовёт на борьбу за свободу ещё большего, бесконечного расширения знаний, - учатся они ради узко эгоистической пользы, ради всё того же "утверждения личности".
"Радикалы" превращались в "непротивленцев", "культурники" в "никудышников", - и один из честнейших русских писателей, святой человек Николай Елпидифорович Петропавловский-Каронин говорил, конфузливо потирая руки:
- Чем им поможешь? Ничем не поможешь! Потому что как-то не жалко их, совсем не жалко!
Так же, как и теперь, развивался пессимизм; гимназисты так же искренно сомневались в смысле бытия вселенной, было много самоубийств по случаю "мировой тоски"; говорили о религии, о боге, но находили и другой выход своему бессилию, скрывая его в стремлении "опроститься", и "садились на землю", устраивая "интеллигентские колонии".
Быть может, жизнь этих колоний наиболее ярко вскрывает злейший, нигилистячий, наш самобытный индивидуализм: в них с поразительной быстротой выявлялась органическая неспособность интеллигента к дисциплине, к общежитию и немедленно чёрным призраком вставала роковая и отвратительная спутница русского интеллигента - позорно низкая оценка человеческого достоинства ближнего своего. Драма этих колоний начиналась почти с первых дней их основания: как только группа устремлённых к "опрощению" людей начинала устраиваться "на земле" - в каждом из них разгоралось зелёным огнём болезненное, истерическое ощущение своей "самости" и "ячности". Люди вели себя так, как будто с них содрали кожу, обнажили нервы и каждое соприкосновение друг с другом охватывает всё тело невыносимою жгучею болью. "Самосовершенствование" принимало характер каннибальства, - утверждая некую мораль, люди воистину живьём ели друг друга. Острое ощущение своей личности вызывало в человеке истерическое неистовство, когда он видел столь же повышенную чуткость и в другом. Создавались отношения, полные враждебного надзора друг за другом, болезненной подозрительности, кошмарные отношения, насыщенные лицемерием иезуитов. В несколько месяцев физически здоровые люди превращались в неврастеников и, духовно изломанные, расходились, унося более или менее открытое презрение друг к другу.
Мне кажется, что эти тяжкие драмы слагались так: представьте себе людей, которые считают себя лучшею силою земли, людей с развитою потребностью широкой духовной жизни. Подавляя эту потребность, они идут в тёмную, плохо знакомую им деревню и - с первого шага - попадают в круг явной и скрытой вражды к ним, "барам". Их теснит и душит насмешливое любопытство, подозрительность, недоброжелательство, оскорбляют презрительные улыбки мужиков при виде их неумения работать, физической слабости и неспособности открыть, понять его мужицкую, глубоко спрятанную душу. Первобытно грубая жизнь тянется изо дня в день с однообразием, которое давит интеллигента, хочет стереть его нервное лицо и уже медленно стирает тонкий слой европейской культуры с лица его души... Летом каторжная работа и пожары, зимою - недоедание, болезни, по праздникам пьянство и драки, и всегда перед глазами этот тяжёлый, суеверный мужик. То назойливый попрошайка, то озорник и грубиян, он часто кажется близким животному и - вдруг поражает метким словом мудреца, верным суждением о порядках жизни, о себе самом и стоит уже полный неожиданно возникшим откуда-то из глубины его души сознанием своего достоинства. Он - неуловим, непонятен и внушает интеллигенту спутанное чувство робости перед ним, удивления и ещё каких-то ощущений, которые интеллигенту не хочется и трудно определить, но в которых мало лестного для мужика. Колонисты чувствуют себя жертвами какой-то ошибки, но гордость не позволяет им вскрыть её. Заключённые в одном доме, они живут всегда на виду друг у друга, и каждый напрягается, стараясь скрыть от других тихий, но настойчивый рост разочарования в своей задаче, в своих силах. Однако постепенно убыль души ощущается всеми, тогда каждый хочет проверить это опытами над товарищем.
За поведением и мыслью каждого устанавливается, по общему молчаливому соглашению, придирчивый надзор. Если чей-либо поступок нарушает принятую аскетическую норму - люди сладострастно судят и медленно распинают виновного, жадно наслаждаясь ролью истязателей. После суда отношения принимают ещё более извращённый характер, в них скопляется ещё больше лицемерия: под внешнею кротостью кипит и всё растёт неприязнь, перерождаясь в ненависть.
"Борская колония" организовалась на глазах Н.Е.Каронина, при его участии; за жизнью её он внимательно наблюдал. В то время, как он писал о ней свой грустный рассказ, он говорил, смущённо улыбаясь:
- Оправдать их хочется, а - нечем оправдать! Слабые люди? Но - какое же это оправдание!
Может быть, здесь уместно будет указать, что наш интеллигентский индивидуализм неизбежно приводит людей в болезненное состояние, в высшей степени родственное истерии.
Признаки истерического состояния легко открыть у всех современных идеологов индивидуализма, будут ли это мистики, анархисты, христиане типа Мережковского и типа Свенцицкого, - для всех их одинаково характерна чрезмерно лёгкая возбудимость психического аппарата, быстрая смена его возбуждений, настроения угнетающего свойства, отрывочный ход идей, социальная тупость и непосредственно рядом с нею - настойчивое стремление больного обратить стонами и криками своими внимание окружающих на него, на его, в большинстве случаев, вымышленные болевые ощущения.
Как иначе можно было бы объяснить недавнюю выходку одного из защитников культуры от нашествия "хама" - господина Мережковского, который прокричал на страницах "Русской мысли" нижеследующую, едва ли допустимую для культурного человека, фразу:
"Разве умер Джордано Бруно? Ещё бы не умер, издох, как пёс, хуже пса, потому что животное не знает, по крайней мере, что с ним делается, когда умирает, а Джордано Бруно знал".
Хорошо здесь "потому что", столь ярко вскрывающее основной тон "я" безумный страх личного уничтожения, страх, который был неведом Джордано Бруно и никому из людей, которые умели любить. Этот страх физического уничтожения вполне естественен у людей, ничем не связанных с жизнью, и, разумеется, было бы бесполезно требовать от господ Мережковских уважения к великим именам и великим подвигам; может ли быть это уважение в душе человека, который сам сознаётся:
"Говоря откровенно, мне бы хотелось, чтобы с моим уничтожением - всё уничтожилось; впрочем, так оно и будет: если нет личного бессмертия, то со мною для меня всё уничтожится".
Ясно, что столь низкий строй души низводит "я" на плоскость, с которой оно уже не может заметить разницы между смертью на костре и потоплением в помойной яме, между великой душою, любовно обнявшей весь видимый мир, и собою - микроорганизмом, носителем психической заразы.
И когда люди типа господина Мережковского кричат и ноют о необходимости защиты "культурных ценностей", "наследства веков", то им не веришь.